ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ ТИПОГРАФСКОГО НАБОРЩИКА В 1872—1881 ГОДАХ
I.
Знакомство мое с Федором Михайловичем Достоевским началось со времени вступления его в редакторство "Гражданина", тогда еще еженедельного журнала, на котором я работал в качестве метранпажа. О вступлении Федора Михайловича в это редакторство издатель "Гражданина" оповестил читателей неожиданно и, для того времени, несколько оригинально. В последнем номере "Гражданина" за 1872 год, от 25-го декабря, обычное место передовой статьи, на 2-й странице, явилось занятым следующим лаконическим извещением, напечатанным крупным шрифтом во всю довольно объемистую страницу журнала: "С 1-го января 1873 года редактором журнала "Гражданин" будет Ф. М. Достоевский".
Рано полюбив родную литературу, еще в отроческие годы знал биографию Ф. М. Достоевского или, точнее сказать, страдальческую часть его биографии и читал некоторые главы его "Записок из Мертвого дома", печатавшиеся в журнале "Время", которого некоторые номера случайно попадались в мои руки; знал я также, что произведения Федора Михайловича вообще делают большую честь русской литературе и что он, во всяком случае, писатель первоклассный, знаменитый; знал, что наши критики еще спорят об этом, но у меня на этот счет уже было составлено собственное убеждение, — поэтому естественно, что, ввиду предстоявшего личного знакомства с Федором Михайловичем, интерес к нему во мне возрос до энтузиазма. Выполняя набором вышеприведенное оригинальное извещение о нем, я внутренне радовался тому, что скоро буду иметь личные сношения с одним из знаменитых писателей, и с нетерпением стал ожидать появления Федора Михайловича в типографию.
Ожидать пришлось недолго. Спустя всего несколько дней по выходе последнего номера "Гражданина" за 1872 год Федор Михайлович привез в типографию свою рукопись для первого номера 1873 года. Это была первая статья "Дневника писателя", впоследствии сформировавшегося в самостоятельное периодическое издание, много способствовавшего популярности своего знаменитого автора. Меня вызвали из наборной в контору, где хозяин типографии (1) и представил меня Федору Михайловичу как метранпажа, а мне назвал его имя; я сделал легкий поклон Федору Михайловичу, на который он ответил едва заметным движением головы и в то же время, с едва уловимым вниманием, оглядел меня одним быстрым взглядом. Затем Федор Михайлович приступил к передаче мне рукописи своего "Дневника".
Между прочим, как неоднократно и впоследствии мне приходилось наблюдать, Федор Михайлович перед незнакомыми ему людьми любил выказать себя бодрым, физически здоровым человеком, напрягая для этого звучность и выразительность своего голоса.
— Хорошие ли у вас наборщики? — спросил меня Федор Михайлович таким искусственно напряженным голосом, в котором, однако, нетрудно было заметить старческую надтреснутость. С этими словами он разложил передо мною на столе рукопись на почтовых листках малого формата. — Разберут ли они мою рукопись-то?
Я взглянул и увидел, что рукопись могли читать довольно свободно даже посредственные наборщики, не только хорошие, ибо то был не черняк, а переписанное набело рукою Федора Михайловича.
— Рукопись разборчивая, — ответил я, — наши наборщики свободно прочитают ее.
— Ну, то-то, разборчивая... смотрите! Вы всегда говорите, что разборчивая, а как наберете, так и не разберешь, что такое вышло, — бессмыслица какая-то!.. Или наставите запятых чуть не к каждому слову, или совсем без запятых... Вы имейте в виду, что у меня ни одной лишней запятой нет, всё необходимые только; прошу не прибавлять и не убавлять их у меня. Да, вот поймете ли вы мои знаки... у меня тут есть один знак... Посмотрите-ка.
Я перевернул несколько листков и, не найдя ничего непонятного, не попросил никаких разъяснений, а сказал только, что без ошибок при наборе обойтись нельзя, особенно при спешной работе, но что для исправления ошибок у нас в типографии предварительно читается корректура, и только по исправлении ее оттиск с набора посылается автору.
— Вот то-то и плохо, что наборщики всегда надеются на корректора... А у вас хороший корректор?.. Кто у вас корректор?
Я указал Федору Михайловичу на сидевшую тут же за столом и читавшую какую-то корректуру В. В. Тимофееву, с честью подвизающуюся на скучном корректорском поприще чуть ли не по сие время; хозяин отрекомендовал ее как корректоршу хорошую, и Федор Михайлович, позабыв объяснить мне свои знаки, перевел свои увещания относительно исправления корректуры на нее, прося главным образом не испещрять его статей запятыми. Затем он осведомился у меня о составе номера "Гражданина", долженствовавшего выйти в свет уже за его подписью, сказал, что составлять номера будет по-прежнему издатель, а ему, Достоевскому, мы должны будем присылать для подписи лишь корректуры сверстанных листов, за исключением его и некоторых статей издателя, которых, по его усмотрению, понадобится присылать предварительно корректуры в гранках. Наконец, осведомившись о времени присылки ему корректуры его "Дневника", Федор Михайлович ушел из типографии.
При всем желании угодить знаменитому писателю и тем зарекомендовать себя перед ним на первых порах мы набрали его статью совсем не так, как он желал. Произошло это оттого, что Федор Михайлович, отвлекшись постоянно озабочивавшим его вопросом о корректоре, забыл объяснить мне один свой условный знак, состоявший в том, что для более отчетливого обозначения каждого нового периода речи, начинающегося обыкновенно с новой строки, Федор Михайлович ставил росчерк в виде глаголя, то есть буквы г, в лежачем положении.
На основании принятых понятий о корректурных, а следовательно, и рукописных знаках вообще, знак этот был понят всеми нами совершенно в обратном смысле, то есть был сочтен за знак соединения периодов речи или, иначе сказать, за знак уничтожения новых строк — абзацев, по типографской терминологии. Так как знаки эти стояли у каждого нового периода, то вся первая глава, вследствие обратного толкования знака, очутилась в наборе состоящею из одного длинного периода. И мне, и корректорше нашей это обстоятельство показалось несколько странным, однако ж смысл знака для всех нас был так ясен, что мы не посмели умничать над текстом столь опытного писателя и в таком виде послали ему оттиск на корректуру.
Обратно корректуру эту Федор Михайлович привез в типографию сам.
— Вот, вы говорили мне, что у вас наборщики хорошие, — заговорил Федор Михайлович, обращаясь ко мне, тоном, как мне показалось, более мягким, чем в первый его приезд в типографию. — Как вы мою статью-то набрали, на что похоже?.. Ведь совсем никуда не годится, надо все снова набирать!.. Смотрите, — продолжал он, разложив привезенную корректуру на столе. — Там, где у меня были поставлены знаки, что текст должен начинаться с новой строки, вы всё слили вместе и набрали сплошь... Ну, что вы теперь с этим будете делать? Ведь этого, я думаю, поправить нельзя, придется набирать все снова?
Я объяснил Федору Михайловичу причину недоразумения.
— Я тридцать лет пишу так, и в типографиях, где я печатал свои сочинения, всегда понимали мои знаки как надо... У вас, стало быть, совсем по-другому, так вы скажите мне, какой у вас принято ставить знак в таких случаях, тогда я, уж делать нечего, буду делать знаки по-вашему.
На это я возразил, что знаки у нас в типографии общепринятые, а если данный знак понимали где-нибудь иначе, чем у нас, то это делалось условно, что легко достижимо и у нас, так как с этого раза и мы будем понимать его знаки как надо, и что поэтому ему совсем не нужно изменять своей привычки в писании оригинала для нашей типографии.
— Вот то-то и есть! Ведь я говорил вам, что к моей рукописи примениться надо, а вы говорили, что она разборчивая, ну, вот вам и разборчивая! Исправляйте теперь как знаете!
Я обнадежил Федора Михайловича в том, что знаки его мы теперь понимаем и что корректура будет исправлена тщательно. Он наконец успокоился и уехал. Точным исполнением обещания на этот раз я внушил Федору Михайловичу доверие к себе и на последующее время.
Позднее, когда я припомнил Федору Михайловичу рассказанный случай, он признался мне, что и в других типографиях, на первых порах, не понимали его знака новой строки, из-за чего корректура первого набора всегда почти бывала огромная.
Со вступлением в редакторство "Гражданина" Федора Михайловича я ожидал для себя, как метранпажа этого журнала, усложнений в производстве дела, увеличивавшихся еще тем обстоятельством, что новый редактор жил далеко от типографии (2) (Федор Михайлович жил тогда в Измайловском полку), а я предвидел, что разве лишь немногие статьи обойдутся одною редакторскою корректурою, посылаемою для подписи, большинство же из них, прежде чем быть подписанными, пропутешествуют не один раз из типографии к редактору и обратно, да иной раз завернут и к издателю, так как большинство-то статей "Гражданина" принадлежало перу его издателя. Ожидания эти оправдались потом, но в первое время дело шло очень гладко: на корректуру редактору набранные статьи по-прежнему посылались в сверстанном уже виде, просматривал он эту корректуру скоро, марал в ней очень мало и подписывал ее к печати в тот же раз, то есть довольствовался одною корректурою, чего впоследствии редко бывало достаточно... Затем дело скоро начало усложняться: Федор Михайлович немногое подписывал с одной корректуры; чаще и чаще он стал бывать в типографии, то для того, чтобы сказать мне, что и что прислать ему на предварительную корректуру в гранках, то для того, чтобы, за неимением времени для пересылок, прочесть корректуру там же. Недели через две Федор Михайлович переехал поближе, на угол Лиговки и Гусева переулка, в дом № 21—8, после чего экскурсии его в типографию участились; кроме того, и я стал довольно часто бывать у него для улаживания различных затруднений, возникавших при составлении номеров журнала.
II.
Первое впечатление, произведенное на меня Федором Михайловичем, было похоже на те впечатления, какие он первоначально производил на большинство людей, имевших с ним дело впервые, и при каких оставались те из этих людей, которым не пришлось сойтись с Федором Михайловичем покороче... С первого взгляда он мне показался суровым и совсем не интеллигентным человеком всем хорошо знакомого типа, а скорее человеком простым и грубоватым; но так как я знал, что вижу перед собой интеллигента, и притом интеллигента высокой степени, то меня прежде всего поразила чисто народная русская типичность его наружности, причем маленькие руки его, хотя, разумеется, и чистые и мягкие, но с уродливыми ногтями на некоторых пальцах, представлявшими собою следы грубого, тяжелого труда, еще более усиливали последнее впечатление, а голос и манера говорить довершали его... При всем этом, одетый в легкую выхухолевую шубку, худощавый, с впавшими глазами, с длинной и редкою русо-рыжеватою бородою и такими же волосами на голове — Федор Михайлович напоминал своею фигурою умного, деятельного промышленника-купца, но такого, однако ж, купца, который походил на думного боярина времен допетровской Руси, как их пишут наши художники на исторических картинах; это последнее сходство в наружности Федора Михайловича тотчас же смягчило во мне впечатление о грубоватости. Впоследствии, из долгих сношений с Федором Михайловичем, я составил себе определенное понятие об обращении его: оно было твердое и потому казалось грубоватым; нередко оно бывало нетерпеливым и потому как бы брезгливым, что случалось под влиянием нервного расстройства — последствия пережитых тяжких испытаний, напряженного умственного труда по ночам и страшной болезни его — эпилепсии.
Между прочим, под влиянием первых впечатлений, я находил, что Федор Михайлович был человек мнительный, недоверчивый. Так, например, я заметил, что он, говоря со мною, пытливо смотрел мне прямо в глаза или вообще в физиономию и, нисколько не стесняясь встречных взглядов, не спешил отрывать своего взгляда или переводить его на что-либо другое; становилось неловко под влиянием этого спокойно-пытливого взгляда. Впоследствии, когда Федор Михайлович узнал меня короче, он уже не употреблял этого приема в разговоре со мною, и хотя по-прежнему смотрел прямо в лицо, но это уже был взгляд просто спокойный, а отнюдь не испытующий.
Из только что приведенного личного опыта и из последующих неоднократных наблюдений над этою характерною чертою Федора Михайловича я составил себе следующее заключение. Он был недоверчив к людям, мало известным ему вообще... Где-то, в своих сочинениях, он сам признается, что очень неохотно заводит сношения с незнакомыми ему людьми, предвидя неизбежные в будущем, может быть, очень даже близком будущем, столкновения с этими самыми людьми, с которыми только что начинаешь знакомиться... В отношении же к неизвестным ему простолюдинам он был недоверчив в особенности. Насчет последнего обстоятельства, на основании слышанных отзывов и моих личных наблюдений, я составил себе следующее объяснение. Вступая в сношение с незнакомым простолюдином, будучи сам известным ему, Федор Михайлович мог рассчитывать, что простолюдин этот знает поверхностно историю его ссылки, то есть знает, например, что Федор Михайлович был в каторге, но не знает или, что одно и то же, не понимает как следует, за что он был в каторге, и потому, чего доброго, благодаря своей невежественности, так вот и смотрит на него, как на бывшего каторжника, и, сообразно этому своему взгляду, пожалуй, и относиться к нему станет как к таковому. Ввиду этого Федор Михайлович считал нужным быть строго-серьезным в обращении с субъектами, образ мыслей которых был ему совершенно неизвестен, и только уже потом, вполне убедившись в отсутствии грубого предубеждения к себе, начинал относиться к исследованному таким образом субъекту с доверием, степени которого бывали, однако ж, различны. Ко мне, например, впоследствии он относился с полным доверием потому, что не имел поводов сомневаться в искренности моего уважения к нему, и обращался со мною как равный с равным, то есть попросту, потому что не рисковал наткнуться на неожиданную грубость или даже дерзость, как это нередко бывает в сношениях деловых, какими по преимуществу были мои сношения с Федором Михайловичем; тогда как с другими, тоже нужными ему, лицами в типографии обращение Федора Михайловича было всегда строго-сдержанным, а каких-либо отношений к ним, например денежных счетов по изданиям, даже совсем избегал, имея возможность поручать эти дела своей супруге.
Верно ли это объяснение данной черты характера Федора Михайловича — предоставляю решить лицам, лучше меня знавшим этого знаменитого, но некогда униженного и оскорбленного человека, — повторяю, что объяснение это — мое собственное и держалось оно во мне постоянно, подтверждаемое, как я уже сказал, наблюдениями при случаях и постепенным изменением к лучшему отношений Федора Михайловича ко мне лично.
III.
Насколько чуток и как постоянно был настороже Федор Михайлович в охране не только своей личности, но даже своего чувства от малейших оскорблений, может иллюстрировать нижеследующий маленький анекдот из моих с ним деловых сношений, имевший место спустя почти год от начала нашего знакомства, стало быть, когда доверие его ко мне было давно упрочено.
Федор Михайлович как-то раз, накануне выпуска номера в свет, пришел в типографию позже обыкновенного; корректура давно ожидала его; корректорша, я и дежурные наборщики скучали от бездействия, не имея права уйти из типографии, так как дело наше было еще не вполне окончено. Принимаясь за чтение корректуры, Федор Михайлович попросил меня набрать принесенный им небольшой клочок текста, заключавший в себе какое-то иностранное известие. В то время он сам вел иностранный отдел в журнале под рубрикою "Иностранные события", поэтому, зная хорошо содержимое отдела, тотчас же указал и место в сверстанном листе, где требовалось вставить данное известие. Набрать клочок можно было очень скоро, но чтобы поместить его в указанном месте, надо было переверстать целый лист (восемь страниц по два столбца в странице), чтобы вместить посредством так называемого сжатия набора, так как Федор Михайлович не находил ничего такого в тексте, что не жалко было бы выбросить наместо вставки. Известие, о котором шла речь, было ничтожно по своему значению и отличалось только новизною; очевидно было, что Федору Михайловичу хотелось только придать им свежести завтрашнему номеру. Между тем, принимая во внимание, что после переверстки должна следовать опять корректура, для проверки произведенной переверстки, я предвидел затяжку дела в долгую, как говорится, очень спешить и все-таки с риском опоздать выпуском номера газеты. Я поставил Федору Михайловичу на вид свои соображения с целью склонить его или на отмену вставки, или на облегчение ее посредством вымарки соответственной величины.
— Оно, конечно, можно бы обойтись и без вставки — известие не важно, — но все-таки лучше было бы для журнала поместить его, чтобы хоть что-нибудь свежее было, а то ведь у нас ничего нового нет, — ответил мне Федор Михайлович.
— Извините мне, Федор Михайлович, — возразил я, — но ведь всех новостей вы все-таки не поместите, множество их все-таки останется непомещенным, так велика ли важность, если одним известием будет у нас больше или меньше, а аккуратный выход номера для журнала очень важен... Если вы требуете этого, то, конечно, я обязан исполнить ваше требование, но если можно обойтись без усложнения дела, то я прошу рас, Федор Михайлович, обойтись.
Федор Михайлович отменил тогда вставку и вообще в тот раз, вопреки своему обыкновению, скоро отчитал корректуры и ушел из типографии, сухо попрощавшись со мною. По уходе его В. В. Тимофеева, сидевшая с ним за одним столом в корректорской комнате, рассказала мне, что, когда я, после вышеописанного разговора, вышел из корректорской в наборную, Федор Михайлович обратился к ней и сказал:
— А какой он, однако ж, ядовитый, этот господин Александров; как он это зло сказал сейчас про то, что что-нибудь да останется... Я совсем не предполагал в нем ничего такого!
IV.
В первые дни 1873 года, находясь еще под влиянием первого впечатления, произведенного на меня манерою обращения Федора Михайловича, меня немало беспокоила его привычка объясняться всегда лично, а не путем записок, что иногда было бы удобнее для нас обоих. Бывало, приедет в типографию, когда меня там нет, и волнуется, волнуется в ожидании меня, чтобы переговорить о деле лично, вместо того чтобы сесть да написать мне о том, что ему надо... Великий писатель не любил изъясняться посредством писем или записок, считал писание их вообще делом трудным и не однажды признавался в этом не только многим знавшим его, а в том числе и мне, но даже печатно, в своих сочинениях.
Но как бы то ни было, а без записок и даже писем дело, разумеется, не обходилось; Федору Михайловичу пришлось-таки писать их ко мне, особенно после того, как он убедился, что я их понимаю и толково исполняю по ним. Все его записки ко мне я сохранил, начиная с первой, так что собрание их, числом свыше шестидесяти, представляет теперь для меня вдвойне драгоценное собрание автографов знаменитого писателя в памятниках личных отношений его ко мне, и я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь некоторые из них, так как они, между прочим, характеризуют знаменитого автора с такой стороны, с которой он наименее известен читающему миру, а именно со стороны его обращения и вообще отношений — знаменитого писателя к человеку простому и совсем уже маленькому, что, главным образом, имеет в виду и все мое настоящее повествование.
Вот первая записка Федора Михайловича ко мне, писанная в начале января 1873 года и посланная из типографии ко мне на квартиру:
"Г-н Александров, прошу Вас, потрудитесь сейчас же прийти на минутку в типографию. Я и секретарь редакции (3) Вас дожидаемся. Без Вас нельзя решить.
Редактор Ф. Достоевский. Суббота 3 1/2 ч. пополудни".
Вторая записка в том же тоне:
"Г-ну метранпажу.
Прошу Вас прислать сейчас набор (4) (и
оригинал) моей статьи ("Дневник писателя").
Уведомляю тоже, что окончания не будет и что
статью надо вынуть. (5) Если это может произвести
затруднения, то прошу немедленно прийти в
редакцию лично для переговору.
Достоевский".
Спустя несколько месяцев тон записок становится несколько мягче, например:
"Любезный Александров,
В моей статье вышло 650 строк или даже немного более, сократить не могу. Прилагаю письмо к N и прошу его, чтобы сократил свое "Петербургское обозрение" на 150 строк. Письмо поручаю Вам и прошу Вас доставить ему немедленно и, если можно, лично.
В "Последней страничке" (6) я отчеркнул 2 анекдота (24 строки). Это значит их выбросить. Если пойдете к N, сообщите ему. Я тоже и об этом ему писал.
Теперь 1/4 8-го утра. Буду спать до 2-х часов. Сверстку подпишу мигом, но раньше 2 не приносите.
Доставьте же письмо.
Ваш Достоевский".
Еще несколько месяцев спустя:
"Любезный Александров, вместо 250 строк я написал, кажется, до 500. Уменьшить ничего не могу. Как же быть? Непременно надо найти место и решить поскорее. Выбросить статью всегда можно, но можно ли при этом сохранить и прежнее расположение? Вынув, например, "Железные дороги"?
Если же нельзя, то есть: "Еженедельная хроника", "Иностранные события", "Петербургское обозрение" и т. д., то нельзя ли мою или П<уцыковичеву> статью пустить в другом месте?
Одним словом, поймите, что я непременно
должен Вас видеть. Приезжайте на извозчике, я
заплачу. Как хотите, нельзя иначе.
Ваш Достоевский.
15 сентября".
Спустя год, в январе 1874 года, он писал мне:
"Любезнейший Михаил Александрович, я
корректуру "Сельских школ" отсмотрел, но если
есть хоть какая-нибудь возможность выбросить эту
статью теперь, то выбросьте. Избавьте меня от нее.
N отдал, не читая сам, я знаю. Завтра (в пятницу)
Вы уж, конечно, получите что-нибудь от N, да и сам
он, может быть, приедет. (7) Тогда набирайте его
роман вместо этой статьи, или посылаю Вам на
всякий случай "Корреспонденцию из Корфу" (если
будет еще время набрать). Хотя эта
"Корреспонденция из Корфу" вовсе не хороша, но
все-таки в 100 раз лучше "Сельских школ". Я,
впрочем, желал бы не набирать Корфу. В самом
крайнем случае можно было бы пустить
"Сердечный метод", если он не разобран, но только
в самом крайнем случае. Но если уж никак нельзя,
то пустите "Сельские школы", только я буду болен
от этого. (8)
Достоевский".
Еще позднее, во время издания "Дневника писателя", то есть в 1876 и 1877 годах, тон писем и записок перешел почти в дружеский. Из этой поры, наиболее обильной письмами, приведу здесь на выдержку три письма, не требующих особых пояснений и разнящихся по приветственным обращениям. Все три письма писаны в 1876 году. Вот записка с городской квартиры:
"28 апреля 6 часов утра.
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам подписанная корректура первого листа
и окончательный текст: "За умершего", 3 1/2
полулистка, 7 страниц. Больше ничего не будет.
Заметьте, что это моя рука, то есть вместо 7 выйдет
наверно 9 страниц прежнего письма. (9) Теперь
вопрос: как Вы справитесь? (то есть не с
печатанием: всё доставлено вовремя, и я не
опоздал), а с числом листов? Ясное дело, что более
1-го листа и 3/4-й; пусть будет два листа, но как Вы
их разместите, не останется ли пустой страницы?
Об этом обо всём очень желал бы поговорить
лично, но до сих пор я Вас не мог застать, а в
понедельник всё у Вас было заперто. Я сидел всю
ночь и проснусь разве в третьем часу пополудни. К
5 буду в типографии. Но если надо быть раньше,
дайте знать, и если надо меня разбудить, то пусть
разбудят. На письмах ужасно тяжело объясняться.
Ваш Ф. Достоевский".
Письмо из Старой Руссы от 21-го июня 1876 г.:
"Старая Русса, 21-го июня.
Понедельник.
Почтеннейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам текст 1-й главы июньского "Дневника писателя" для набора. Десять полулистков, значит, не более или немного более полулиста. Всего же в июньском № будет полтора, и никак не более. Велите набрать и пошлите к цензору, но особенно прошу и умоляю продержать тщательно корректуру. (...........¤0_0_1_0¤между нами сказать ...........) Сам я буду в Петербурге не раньше 28-го июня (но 28-го наверно). Но до этого времени постараюсь хоть что-нибудь выслать, хоть еще пол-листа. Боюсь, что письмо это как-нибудь заблудится и долго не дойдет до Вас. Печатать будем в 6000-х экземплярах по-прежнему. Адрес мой здесь (на всякий случай): В Старую Руссу, Новгородской губернии, Ф. М. Достоевскому.
До свидания же, жму Вам руку. Ваш Ф. Достоевский".
Оттуда же через два месяца:
"Любезнейший и многоуважаемый Михаил Александрович, вот Вам начало "Третьей главы" (июль-августовского №). Набирайте. Но корректуру уж не присылайте, так как намереваюсь отсюда выехать в Петербург 26-го (стало быть, могу 27-го уже быть в типографии). Но еще до приезда моего надеюсь опять что-нибудь выслать.
Мы написали Печаткину, чтоб в типографию было доставлено 38 стоп бумаги, но сомневаемся в том, что поставили плохой адрес, так что письмо к Печаткину могло и не дойти. Итак: если Вы в типографии еще не получили бумагу и не получите до понедельника, то пошлите в понедельник к Печаткину напомнить там и объяснить. Опять-таки насчет цензора... Впрочем, к тому времени я сам буду. Вся беда в том, успеем ли справиться, а я здесь всё нездоров.
До свидания, жму Вашу руку.
Ваш Ф. Достоевский. 21 августа. Суббота".
Параллельно изменению тона писем и записок соответственно изменялся и тон личного обращения Федора Михайловича со мною.
V.
И однако ж, несмотря на казавшуюся грубоватость Федора Михайловича, я, на самых еще первых порах, подметил в нем нечто такое, что мне тогда же внушило смелость обратиться к нему с просьбою; просьба была, конечно, о предмете малозначащем, но для меня все же это была просьба, подобной которой я и до, и после того весьма и весьма редко дозволял себе в отношениях с лицами, которым мне приходилось оказывать некоторые услуги в области моей скромной профессии.
В то время самым новым из крупных произведений Федора Михайловича был роман "Бесы", незадолго пред тем вышедший в свет отдельным изданием и еще волновавший русский читающий мир. Мне очень хотелось прочесть этот роман, который, как мне было известно, очень бранили все именовавшие себя тогда русскими либералами. Объемистое издание стоило 3 р. 50 к. — цена недоступная для меня, — и вот я решился попросить сердитого, как у нас в типографии называли Федора Михайловича, дать мне роман этот для прочтения, не находя все-таки приличным просить книгу в подарок, по недавности нашего вполне случайного знакомства. Выслушав мою просьбу, Федор Михайлович вполне просто и естественно, то есть не переменяя интонации голоса, сказал мне:
— В редакции "Гражданина" есть "Бесы"... ведь вы бываете в редакции? (10)
— Бываю, Федор Михайлович, и даже часто, — ответил я.
— Ну, так вот, там и возьмите себе экземпляр;
скажите, что я вам велел. Возьмите себе совсем — я вам дарю его.
Я поблагодарил Федора Михайловича и спросил, не даст ли он записки для получения книги.
— На что записку? — возразил он. — Ведь вас знают в редакции, если вы там часто бываете. Спросите моим именем; а я, когда буду в редакции, скажу там, что велел вам взять себе экземпляр.
Я опять поблагодарил его. Я знал, что в конторе редакции "Гражданина" "Бесы" имелись для продажи подписчикам этого журнала по пониженной цене, и в тот же день получил книгу беспрепятственно.
Таким образом, я, на первых порах знакомства, получил уже от Федора Михайловича подарок. Впоследствии, когда у него выходило в свет новое издание какого-либо из его сочинений, мне уже не приходилось просить: Федор Михайлович сам дарил мне по экземпляру каждого из них, снабжая их при этом своими автографами.
VI.
Между тем Федор Михайлович с усиливавшимся упорством преследовал принятое им на себя трудное дело приведения "Гражданина" к общепринятым литературным формам, которые этот журнал до него игнорировал, — и в этой нивелировке я принимал косвенно, конечно, и невольно, но тем не менее деятельное участие. Но чтобы быть понятым, я должен, хотя вкратце, очертить положение дела.
В первые годы своего существования "Гражданин" отличался от прочих своих собратий — периодических изданий — гораздо большими, чем впоследствии и теперь, претензиями на оригинальность и эксцентричность. Особенностей у него было много, но перечислять их все было бы здесь неуместно, поэтому я упомяну лишь о тех из них, которые имеют отношение к настоящему моему повествованию.
Одною из главных его особенностей, неудобных для типографии вообще, а для метранпажа в особенности, было отсутствие необходимой для периодического издания стройности в организации ведения дела; по раз заведенному порядку никогда почти в нем ничего не делалось; сначала это происходило оттого, что издатель не желал стеснять себя какими бы то ни было правилами, а потом оттого, что у журнала очутилось двое хозяев или, вернее, ни одного хозяина при двух распорядителях-редакторах — неофициальном, NN, и официальном, Ф. М. Достоевском, у которых хотя и была одна и та же задача, но каждый употреблял для ее разрешения различные средства, вследствие чего соглашение между ними достигалось с большим трудом. Вот эта-то трудность соглашения руководителей журнала естественным путем отражалась, между прочим, и на типографской части дела, главным органом которой в данном случае являлся метранпаж, руководитель наборщиков.
Главною моею заботою каждую неделю было добиться вовремя составления номера, — и сколько, бывало, надо мне было около них обоих походить, чтобы добиться этого составления номера!.. Имеется, например, между прочим материалом, данная статья: один одобряет ее, другой бракует! И как, бывало, ни удачно скомпонуешь номер, благодаря беготне от одного к другому, от другого к первому, на предварительном реестре, а при выполнении этого реестра непременно случится какое-нибудь замешательство: то которая-нибудь из предположенных статей не явится вовсе, то та или иная из них явится длиннее или короче предположенного; в результате опять беготня и искание соглашения редакторов, а в конце концов несвоевременная и потому спешная, беспорядочная работа.
Вспоминая теперь об этих перипетиях, мне припомнилось одно маленькое словцо Федора Михайловича о "Гражданине", которое, кстати, и приведу здесь.
Однажды как-то после длинного совещания о составе текущего номера у меня невольно вырвалось нижеследующее замечание:
— Ведь вот этот "Гражданин", — говорил я, — и сам по себе журнал небольшой, а ведь сколько с ним возни и хлопот у нас бывает!.. Иной раз так просто досада берет на него!
— Не велик, да удал! — ответил на это Федор Михайлович и засмеялся.
Приближалось лето.
В первый год своего издания "Гражданин" в летние месяцы не выходил еженедельными выпусками; вместо них выдано было подписчикам две книги сборников статей, особо для того составленных и напечатанных и озаглавленных также "Гражданином"; такой способ удовлетворения некоторых исключительных читателей "Гражданина" был, конечно, очень удобен для его редакции, но у него были и обыкновенные подписчики, которым способ этот не понравился; поэтому редакциею было решено со второго года и летом выпускать еженедельные номера в несколько уменьшенном объеме, но зато с обычною строгою регулярностью выхода их в свет по понедельникам... Надо заметить, что эти сроки выхода "Гражданина" по понедельникам составляли тоже одну из отличительных особенностей его в ряду не только еженедельных журналов русских, из которых по этим дням не выходил ни один, но даже ежедневных газет, не выходивших в то время во все дни, следовавшие за праздниками и вообще днями неприсутственными. Эти выходы "Гражданина" по понедельникам мне — метранпажу его — были всего неприятнее из всего неприятного в нем, по той простой причине, что, благодаря им, наиболее сложная работа типографии приходилась на воскресенье. Но с этим поделать ничего было нельзя; дилемма: хочешь — работай, не хочешь — охотники найдутся, давно была мною решена. Не раз и Федору Михайловичу я объяснял это неприятное обстоятельство для нас, рабочих людей, ничем особо не вознаграждаемых за праздничную работу; он вполне соглашался с моими доводами, но не мог ничем помочь нам. Однако ж летом, когда, чередуясь с издателем отдыхом, он оставался полным распорядителем журнала, нам, обоюдными усилиями, удавалось сокращать воскресную работу на целую половину суток, то есть, вместо того чтобы кончать в обычные три часа ночи на понедельник, мы кончали в два-три часа дня воскресенья; Федор Михайлович кончал, конечно, еще раньше нас, и потому, благодаря этому сокращению рабочего времени, он мог в воскресенье же уезжать к своему семейству, которое летом жило в Старой Руссе, где с некоторого времени Федор Михайлович приобрел небольшой дом. Приезжал он оттуда, для составления номера, в четверг, и таким образом еженедельный номер "Гражданина" мы делали в три дня. Затем наступала очередь N, со вступлением которого в отправление редакторских обязанностей наступали на несколько недель вакации для Федора Михайловича, а у нас в типографии дело поворачивало на старый лад, то есть работа накануне выпуска номера затягивалась до ночи.
VII.
Незадолго до того времени усилившаяся в нашем отечестве потребность народного образования вызывала в периодической печати 1870-х годов массу разнородных толков о начальном образовании, о народных школах, об учителях для этих школ и тому подобном. Можно сказать, что тогда это был главный внутренний русский вопрос времени.
Под влиянием этих всеобщих толков печати я в конце лета 1873 года задумал написать свои воспоминания о моем школьном учении и о моем учителе, прекрасном как человеке и идеальном как народном школьном учителе. Довольно большая статья у меня написалась легко и скоро, относительно, разумеется, так как писал я, по обыкновению, урывками, — точно вылилась. Написав эту статью, я рассудил отступить на этот раз от своего обычая носить свои статьи в иллюстрированные журналы, а решился наперед показать свое новое произведение Федору Михайловичу, — не найдет ли он возможным напечатать его в "Гражданине"...
Но прежде чем решиться на это, я несколько поколебался: как-то он посмотрит на мою притязательность на литераторство; после оказалось, что опасения мои были напрасны: узнать меня с новой хорошей, именно с литераторской, стороны для Федора Михайловича было неожиданностью, приятно его поразившею.
Понес я к Федору Михайловичу свою статью не нарочно, а захватил ее, отправляясь к нему на обычный визит по делам журнала. Во время разговора Федор Михайлович несколько раз взглядывал на свернутую в трубочку и завернутую в газетную бумагу рукопись мою, о которой я все еще ничего не говорил ему; наконец, кончив об общем деле, я сказал о своем и подал ему рукопись. Федор Михайлович взял ее и при этом видимо преобразился: серьезное, даже несколько угрюмое лицо его просияло тихим удовольствием, которое тотчас же и выразилось его доброю улыбкою. Держа рукопись в своих руках и еще не развертывая ее, он проговорил:
— Это вы, Михаил Александрович, написали?.. Вы сами?
— Да, Федор Михайлович, я сам писал.
— Прочту, прочту!.. Это должно быть интересно... С удовольствием прочту... Сегодня же и прочту.
Я чувствовал некоторую неловкость, а потому тотчас же попрощался с Федором Михайловичем и ушел от него.
В следующий визит к Федору Михайловичу, по нашим общим делам, я, между прочим, спросил его и о своей статье.
— Я ее прочел, — ответил мне Федор Михайлович, — в тот же вечер и прочел, как вы мне ее принесли...
Я молчал и вопросительно смотрел ему в лицо, ожидая, не скажет ли он своего мнения о ней. Федор Михайлович, должно быть, понял мое вопросительное молчание, потому что вслед за тем он прибавил:
— Ее можно в "Гражданине" напечатать, если хотите.
— Годится, значит?
— Да. Она написана очень литературно, так что и поправлять нечего... Можно так целиком и напечатать.
Довольный таким приговором редактора, я возымел смелость узнать мнение Федора Михайловича о моей статье с критической точки зрения. Серьезное, во все время этого разговора, лицо его при этом приняло хорошо уже знакомое мне добродушное выражение.
— Очень простодушна, — сказал он и улыбнулся.
— Как это простодушна, Федор Михайлович?
— Да так; вышел простодушный рассказ... По-моему, когда уж знаешь, о чем писать, так можно и побольше сказать.
— Гм! Это как же... смелее, что ли, надобно?
— Да, разумеется, чего ж стесняться-то? Затем Федор Михайлович осведомился у меня, показывал ли я свою статью (издателю) N, и, узнав, что не показывал, возвратил мне ее, сказав, чтоб я передал ее N, "так как все рукописи для журнала исходят от него", и сказал ему, что он уже прочел ее. Я медлил отдавать статью N, пока наконец тот сам не спросил у меня ее, что означало, что Федор Михайлович сказал ему о ней. (11)
После только что описанного эпизода, радикально укрепившего за мною благорасположение Федора Михайловича, он неоднократно напоминал мне, что я "сам литератор". Во всех случаях, когда ему, вследствие его обычной заботливости, приходилось обращаться ко мне с просьбою об исполнении какого-нибудь экстраординарного поручения — чаще всего о наблюдении за тщательностью исправления более или менее значительных авторских или редакторских корректур независимо от проверки этих исправлений корректорами, — он в заключение говаривал:
— Вы сами литератор, поэтому лучше кого другого можете судить, как важно для статьи выправить всё именно так, как показано в корректуре; вы лучше корректора можете понять, как именно требуется исправить.
Иногда же подобное обращение он употреблял в конце своего увещания, в виде прибавки для вящей убедительности:
— Ведь вы же сами литератор, Михаил Александрович, поэтому вам должны быть близки интересы автора.
Однажды я возразил Федору Михайловичу:
— Вы шутите, Федор Михайлович! Какой я литератор, если написал две-три статьи, да больше и не пишу.
— Но вы можете писать... Вы литератор... Я вам говорю это!..
— Ваше признание мне очень лестно, Федор Михайлович, им гордиться бы можно, да только...
— Что только?.. Отчего вы не пишете? Пишите, вы можете писать.
Не раз и впоследствии осведомлялся у меня Федор Михайлович, не пишу ли я чего, не написал ли что-нибудь; ответ мой, за весьма редкими исключениями, бывал отрицательный.
— Не до писанья, Федор Михайлович, — отвечал я однажды. — Жизнь осложнилась; есть насущные житейские нужды, так что в заботе да в работе все время идет.
На это Федор Михайлович сказал приблизительно следующее:
— Забота — да, конечно, обстоятельство неблагоприятное для писанья, но работа — ничего, работать всегда надо, а писание ведь тоже работа, и писать надо, кто может. Работать и писать — вот тогда и самая жизнь станет лучше!.. А вы можете писать, не оставляйте этого! — прибавил Федор Михайлович в заключение.
VIII.
Писание и самому Федору Михайловичу обходилось нелегко, даже, можно сказать, далеко не легко... Недаром он говорил, что писание есть работа! Ниже я буду еще иметь случай сказать об этом, что знаю, а теперь скажу лишь несколько слов о писательской деятельности Федора Михайловича в "Гражданине".
Говоря вообще, деятельность эта была невелика. Его "Дневник писателя" печатался всего в пятнадцати номерах, так что даже эта небольшая журнальная, но все же еще чисто литературная работа в то время обременяла его... Но писать было надо, потому что писательство было и стихиею, и единственным средством существования Федора Михайловича с семьею, так как редакторского гонорара его было недостаточно для этого. Поэтому, оставив "Дневник", Федор Михайлович попробовал свои силы в иной области литературы: с осени 1873 года он стал писать политический обзор иностранных событий и сначала был очень доволен, что ему и в этой области работа удалась вполне.
Однако ж составление политических обозрений являлось работою хотя и более простою, чем "Дневник", но зато еще более срочною, чем писание "Дневника", план которого, как известно, был таков, что совсем не обязывал автора давать подробный отчет за все прожитое время и, благодаря этому, допускал возможность откладывать и даже совсем пропускать многие явления общественной жизни, чего нельзя было делать, ведя политическое обозрение иностранных событий. Эта срочность работы была крайне тяжела для Федора Михайловича, она изнуряла его и нравственно и физически; притом знаменитый романист не мог, конечно, не сознавать, что если будет работать так постоянно, то он никогда не будет в состоянии создать крупного произведения, так как на эту мелочь, то есть на эту заказную работу, он разменивал свой колоссальный талант... В совокупности все эти обстоятельства расстроили и без того хрупкое здоровье Федора Михайловича... Он ощущал как бы давление тяжелого кошмара, освободиться от которого ему представлялось действительным одно-единственное средство — сложить с себя редакторство "Гражданина", хотя бы уж по тому одному, что журнал этот был прежде всего еженедельный.
Так Федор Михайлович и решился сделать. В конце 1873 года он попросил увольнения от редакторства "Гражданина"... Как водится, вместе с заявлением об этом было подано в Главное управление по делам печати и прошение об утверждении редактором-издателем нового лица, (12) после чего Федор Михайлович стал ждать своего увольнения с большим нетерпением и перестал окончательно писать для "Гражданина", поместив последнее свое политическое обозрение в первом его номере за 1874 год. Но ждать пришлось довольно долго: только в апреле месяце состоялось утверждение нового редактора, а следовательно, и увольнение Федора Михайловича.
За исключением писания, во все время ожидания своей отставки, Федор Михайлович продолжал по-прежнему отправлять свои редакторские обязанности, и потому я по-прежнему ходил к нему для переговоров по делам ведения журнала, причем каждый раз я у него спрашивал — не будет ли его статьи, и каждый раз получал отрицательный ответ. По поводу такой его писательской бездеятельности я однажды как-то выразил ему свое недоумение, на которое он ответил мне, что писать для "Гражданина" у него нет времени, так как ему предстоит писать для "Складчины".
Эта "Складчина", для которой тогда собирался писать Федор Михайлович, была знаменательным явлением в русской литературе того времени. Это был колоссальный литературный сборник, объемом до 700 страниц большого формата in 8°, (13) изданный в 1874 году в пользу пострадавшего от неурожая населения Самарской губернии. Для составления и издания его соединились в даровом труде на нейтральной почве благотворительности пятьдесят лучших русских писателей и все редакции периодических изданий в Петербурге, до этого ведшие междоусобную войну из-за направлений, одиннадцать лучших петербургских типографий бесплатно набрали и напечатали его, а значительнейшие петербургские бумажные фабрики с большою уступкою поставили для него бумагу. Таким образом, самые ценные лепты были даны писателями, из коих каждый дал сборнику по новому, еще нигде до того не печатавшемуся произведению (поэты дали по нескольку новых стихотворений), и типографиями. Коснувшись предмета своей лепты в "Складчине", Федор Михайлович, между прочим, сказал:
— А ведь туда, вы знаете, скоро не напишешь, потому что написать надо хорошо... Понимаете... И притом что-нибудь небольшое, в лист, в полтора, не больше; и непременно надо вещь цельную, законченную — отрывок давать неловко, не годится!.. А соединить эти три условия: небольшое, да цельное и хорошо написанное — очень трудно!
И Федор Михайлович написал для "Складчины" художественную, достойную его пера вещь, под заглавием "Маленькие картинки (В дороге)", объемом в печатный лист с небольшим.
Наконец маленькое редакционное сообщение в № 16 "Гражданина" известило читателей, что Федор Михайлович, "по расстроенному здоровью, принужден сложить с себя обязанности редактора, не оставляя, впрочем, по возможности своего постоянного участия в журнале...". Обещанное участие было чисто и исключительно моральное, поэтому Федор Михайлович после этого сообщения вздохнул свободно от всегда ненавистного ему обусловленного труда. Он глядел в это время проясненным взором, а по лицу блуждала блаженная улыбка с оттенком тихой грусти...
— Теперь-то вы наконец отдохнете, Федор Михайлович, — сказал я, глядя на его сиявшее тихим удовольствием лицо. — Кстати, скоро и лето.
— Нет, Михаил Александрович, теперь-то я и начну работать!.. Знаете, летом я могу и люблю работать более, чем зимою... Отдохнуть-то я отдохну, конечно, да и здоровье тоже поправить надо; может быть, за границу съезжу, в Эмс — Эмс мне всегда помогал, — оттуда в Старую Руссу, а там и за работу! — проговорил Федор Михайлович с выражением особенного одушевления на последней фразе, из которого ясно было видно, что любимому, независимому труду он готов с наслаждением отдать все свои силы. — Много отдыхать я не буду... А осенью опять в Петербург, непременно, несмотря на его дожди, грязь и туманы! — прибавил он.
— Роман, вероятно, будете писать, Федор Михайлович? — полюбопытствовал я, но он на это ответил неопределенно.
— Может быть, и роман... Но у меня есть кое-что в виду и другое, — прибавил он с таинственным видом.
Присутствовавшая при этом разговоре супруга Федора Михайловича, Анна Григорьевна, сказала мне — тут же при нем, — что Федор Михайлович действительно давно задумал роман, писать который он был не в силах при своих редакторских обязанностях в "Гражданине", но что теперь, отдохнувши и поправивши наперед здоровье, он намерен приняться за него.
Но, несмотря на это сообщение своей супруги, Федор Михайлович продолжал обращаться ко мне все-таки с таинственным видом.
— А мы с вами ненадолго расстаемся, Михаил Александрович... Мы опять с вами что-нибудь будем печатать, и, может быть, скоро... У меня есть кое-что в виду.
— Не думаете ли свой журнал издавать, Федор Михайлович? Вам бы можно и следовало бы даже, — сказал я.
— Журнал не журнал, а что-нибудь в этом роде... Ну, посмотрим. Я думаю, что скоро; может быть, у Траншеля же и будем печатать... Увидимся!.. Я ведь непременно к вам приду.
Загадка эта разрешилась только через полтора года: Федор Михайлович говорил о своем намерении продолжать "Дневник писателя" и печатать его в виде самостоятельного периодического издания. При осуществлении этого намерения Федор Михайлович сдержал свое слово и относительно меня.
IX.
В следовавшие засим полтора года я виделся с Федором Михайловичем не много раз у В. Ф. Пуцыковича (в редакции "Гражданина"), которого он не оставлял своею моральною, а впоследствии даже и посильною материальною поддержкою... При этих-то свиданиях он и осведомлялся о моей литераторской деятельности... Сам же я, не имея прямо деловых отношений, не бывал за это время у Федора Михайловича ни разу.
В начале 1875 года в "Отечественных записках" уже печатался его новый роман "Подросток", а в конце того же года роман этот печатался отдельным изданием в типографии Траншеля (издавал его книгопродавец Кехрибарджи); но меня там в это время уже не было: с самого начала 1875 года я, вместе с "Гражданином", перешел в типографию князя В. В. Оболенского.
В конце же 1875 года в газетах появилось объявление об издании с наступающего 1876 года "Дневника писателя" Ф. М. Достоевского. Вскоре после появления этих публикаций в контору типографии кн. В. В. Оболенского, помещавшуюся в подвальном этаже дома № 8 по Николаевской улице, вошел Федор Михайлович и сказал, что желает видеть меня. Это было в обеденное время, и потому меня в типографии не было, но в конторе кроме служащих был сам владелец типографии князь В. В. Оболенский.
На заявленное Федором Михайловичем желание видеть меня ему ответили, что я буду в типографии от 4-х до 9-ти часов вечера. При этом князь В. В. Оболенский напомнил ему, что он с ним встречался на четверговых литературных вечерах у князя В. П. Мещерского, и потому несколько знаком с ним. (14) Потом, упомянув о появившемся в газетах объявлении о "Дневнике писателя", предложил услуги своей типографии по печатанию этого издания, на что Федор Михайлович ответил, что он для этого-то и пришел сюда, "но не потому, — примолвил при этом он, — что считаю вашу типографию за очень хорошую, а потому, что тут у вас находится дорогой для меня человек — Михаил Александрович Александров, и вот с ним-то я желал бы иметь дело".
Князь В. В. Оболенский был дилетант-любитель типографского дела, чего ради только и держал типографию. Он объяснил Федору Михайловичу, что я, согласно его желанию, могу вести его предполагаемое издание, но что я буду вести его лишь как метранпаж, то есть сделаю набор, исправлю корректуры, приготовлю набор к печати, и только, относительно же всего остального, как-то: чтения корректур, печати, денежных расчетов и проч., ему, Федору Михайловичу, придется иметь дело с конторою типографии, с которой он может обо всем условиться теперь же. На это Федор Михайлович возразил, что никаких условий он заключать не намерен, потому что не любит их и считает излишними в сношениях между людьми, хорошо знающими друг друга. Князь поспешил разъяснить Федору Михайловичу, что под словом "условиться" он разумеет не какие-либо формальности нотариальные, а просто предложение осведомиться о ценах работы и о порядке сношений с типографиею. На это Федор Михайлович согласился. Давая при этом необходимые для составления сметы сведения, он сказал, что образцом формата и вообще внешнего вида своего "Дневника" он избрал издание Гербеля ("Европейские классики в переводе русских писателей"), но более крупным шрифтом и с большими промежутками между строк. Однако ж для окончательного переговора обещал прийти вечером, когда буду в типографии я.
В назначенное время Федор Михайлович пришел в типографию вторично. Князь В. В. Оболенский был опять там, поджидал его. Меня вызвали в контору. Поздоровался со мною Федор Михайлович очень приветливо, по-дружески. Я, разумеется, был рад чрезвычайно этому свиданию, сопровождавшемуся столь определенно засвидетельствованным — как мне лично, так и окружавшим меня в типографии лицам — вниманием ко мне знаменитого писателя.
После кратких приветствий мы стали говорить о предстоявшем деле. Тут к нам присоединились князь-типограф и его конторщик со сметою, которая уже была-таки составлена и, как всегда в этой типографии, отличалась умеренностию. Но Федор Михайлович мало интересовался сметою. Он был очень возбужден, и из первых же его фраз было видно, что его в то время озабочивало определение внешнего вида его издания; все же прочее, в общих чертах, уже было обдумано и взвешено им ранее. Поэтому я предложил ему к завтрашнему же дню изготовить примерно заглавную страницу и страницу текста. Предложение это заметно убавило его возбужденность. Он признался, что его особенно озабочивает заглавная страница, но видно было, что забота эта была приятною ему. "Как-то будет она выглядеть? хорошо ли, красиво ли будет?" — говорил Федор Михайлович и убедительно просил меня отнестись к набору заголовка с особенным вниманием и тщанием, постараться подобрать для него "шрифты пооригинальнее, похарактернее, и не так, чтобы очень мелкие, а повиднее, поярче!". Я, разумеется, обещал постараться, причем сказал ему, что ведь если что и выйдет неудачно с первого раза, то у нас достаточно есть времени переделать несколько раз, и попросил его дать нам полный оригинал заголовка, который он тут же и написал. И как потом заголовок этот был набран и, по его указанию, изменен в одной лишь детали, так впоследствии он и оставался без изменений; при двукратном возобновлении "Дневника писателя" Федор Михайлович требовал в точности копировать шрифты первоначального заголовка.
Затем мы стали говорить об организации дела (в типографском отношении); говорили об объеме издания, о времени присылки в типографию оригинала и о сроках выхода издания в свет, о корректоре нашей типографии, который, по его обыкновению, тоже очень озабочивал его, о бумаге, о переплетчике, о цензуре и проч. и проч.
Я должен сказать, что Федор Михайлович все, что делал, делал заботливо и, насколько хватало его физических сил, старался делать аккуратно; поэтому, как было договорено им в тот раз на словах, так, за малыми отступлениями, и повелось потом дело во все последовавшие за тем два года издания "Дневника писателя"; а велось оно следующим образом.
X.
Выходил "Дневник писателя", как известно, один раз в месяц, выпусками или номерами, в объеме от полутора до двух листов in quarto (по шестнадцати страниц в листе), и весь, за исключением, разумеется, объявлений, принадлежал перу Федора Михайловича. Вначале Федор Михайлович выпускал свой "Дневник" в свет в последнее число каждого месяца, аккуратно, рано утром, "как газету", по его собственному выражению, и относительно точности выполнения этих сроков он, во время предварительных переговоров, просил от нас честного слова, а меня, кроме того, особо увещевал "не жертвовать им "Гражданину" в тех случаях, когда выпуски обоих изданий сойдутся в один день или близко по времени один с другим. При всем том он не скрывал ни от себя, ни от нас своих опасений за себя, ввиду удручающего влияния на него срочности предстоявшей ему литературной работы; он просил меня выручать его при случае, то есть наверстывать в типографии могущие случиться за ним просрочки в присылке оригинала, и мне неоднократно приходилось исполнять эту просьбу... Начинать упомянутую присылку оригинала Федор Михайлович обещал 17—18 числа каждого месяца, а кончать ее условлено было за три дня до выхода выпуска в свет, — и вот тут-то и приходилось наверстывать в типографии, так как Федор Михайлович именно окончанием-то присылки и опаздывал нередко; тогда как соблюдение сказанного условия было необходимо ввиду того обстоятельства, что "Дневник писателя", во все время его издания, выходил под предварительною цензурою, поэтому типографии надо было иметь время на набор, корректуру типографии, корректуру автора, после которой Федор Михайлович только и допускал посылку корректуры к цензору, которого торопить, как известно, не полагается, верстку и затем опять корректуру автора и корректуру типографии и наконец печатание.
Главное управление по делам печати, разрешая Федору Михайловичу издание "Дневника писателя", предлагало ему выпускать "Дневник" без предварительной цензуры, под установленной законом ответственностию его как редактора, и притом, в виде особого для него исключения, на льготных условиях, а именно — без обычного залога, обеспечивающего ответственность, но Федор Михайлович отказался от этого, не находя ничего для себя заманчивого в том, чтоб "Дневник" его выходил без предварительной цензуры; он дорожил тем относительным покоем, на пользование которым он мог вполне рассчитывать при отсутствии, в цензурном отношении, ответственности. Притом он твердо был уверен, что цензура вообще совсем не будет иметь влияния на направление его "Дневника"... И действительно, цензор Николай Антонович Ратынский, цензуровавший "Дневник" почти все время его издания, говаривал Федору Михайловичу в шутку, что он не цензурует его, а только поправляет у него слог. Это значило, что иногда, вместо того чтобы вымарывать что-либо неудобное просто цензорскою властью, он заменял одно слово другим и тем смягчал выражение фразы.
Объясняя мне свое нежелание выходить "без предварительной цензуры", Федор Михайлович сказал, между прочим, что, выходя без цензора, надо самому быть цензором для того, чтобы цензурно выйти, а он по опыту знает, как трудно быть цензором собственных произведений.
Однако Федору Михайловичу, как автору, доводилось-таки, хотя и редко, испытывать неприятности по поводу более или менее крупных цензорских помарок. Бывало и так, что цензором запрещалась целая статья, и тогда начинались для Федора Михайловича хлопоты отстаивания запрещенной статьи: он ездил к цензору, в цензурный комитет, к председателю главного управления по делам печати — разъяснял, доказывал... В большей части случаев хлопоты его увенчивались успехом, в противном же случае приходилось уменьшать объем номера, так как статьи "Дневника", хотя, по-видимому, и разные, имели между собою органическую связь, потому что вытекали одна из другой, и поэтому на место запрещенного у Федора Михайловича обыкновенно не имелось ничего подходящего, писать же вновь не было времени. Таким образом, во всех случаях типографии приходилось оканчивать номера "Дневника писателя" лишь накануне их выхода, и притом так, что последний лист всегда почти печатался ночью. Совсем "как газета"!
Хозяйственную часть издания, то есть все расчеты с типографиею, с бумажною фабрикою, с переплетчиками, книгопродавцами и газетчиками, а также упаковку и рассылку издания по почте с самого начала "Дневника писателя" приняла на себя супруга Федора Михайловича, Анна Григорьевна, приобревшая хорошую подготовку к этой деятельности ранее, в практике ведения изданий отдельных сочинений Федора Михайловича, которые с некоторого времени он издавал сам, вместо того чтобы по-прежнему продавать право на их издание книгопродавцам, и Анна Григорьевна вела принятое на себя дело все время с уменьем и аккуратностью, достойными опытного в этих делах человека, и вдобавок с неутомимым трудолюбием, всегда отличавшим достойнейшую супругу Федора Михайловича. Благодаря этому столь любимая Федором Михайловичем аккуратность ведения дела достигалась вполне, причем сам он имел полную возможность спокойно устраняться от всех хозяйственных забот и посвящать себя исключительно работе литературной и вообще идейной.
Такова была немногосложная организация маленького самостоятельного журнала Федора Михайловича...
XI.
До появления "Дневника писателя" в свет объявления о нем вызывали у некоторых из публики иронические улыбки, а в некоторых органах печати раздались грубые насмешки, с одной стороны, и порицания и укоризны маститому писателю — с другой. Одни, например, говорили, что Достоевский затеял издание своего "Дневника" потому, вероятно, что весь исписался и ничего лучшего создать уже не может; другие порицали его за гордое самомнение о себе, доведшее его до дерзости выдавать публике свой "Дневник" за литературное произведение, достойное ее внимания. И многие тогда думали, что маленькому журналу Федора Михайловича суждено бесследно затеряться в массе периодических изданий того времени. Но вышло совсем напротив.
Первый выпуск "Дневника писателя" печатался всего в двух тысячах экземпляров. Он расходился довольно быстро, потому что интересовал публику, вследствие упомянутых резких о "Дневнике" выходок периодической печати, как оригинальная, во всяком случае, новинка. Однако ж скоро, из первого же выпуска, все увидели, что "Дневник писателя" совсем не похож на дневники, какими их привыкли видеть все читающие люди. Увидели, что это не хроника событий, а глубоко продуманное, авторитетное, руководящее слово веского общественного деятеля по поводу таких явлений текущей жизни, значение которых понятно только высшим умам, и тогда принялись читать его с возрастающим все более и более интересом.
С выходом в свет второго, февральского, выпуска возобновился спрос на разошедшийся, по подписке и в продаже, первый выпуск. С выходом второго выпуска "Дневник писателя" был окончательно признан и публикою и печатью солидным членом отечественной журналистики; газеты цитировали его и брали из него выдержки, а одна газета перепечатала из него даже целую статью — известный фантастический рассказ под заглавием "Мальчик у Христа на елке", поместив его в виде фельетона. Этот второй выпуск разошелся в публике в течение нескольких дней, так что набор его стоял еще в типографии неразобранным, когда понадобилось второе издание в том же количестве экземпляров, как и первое; первый же выпуск был набран вновь и также напечатан вторым изданием.
Подписка на "Дневник писателя" хотя и принималась с самого начала издания, но она никогда не была относительно велика; он расходился главным образом в розничной продаже; в Петербурге большинство читателей его предпочитало простую покупку выпусков подписке потому, что купить новый выпуск у торговцев газетами всегда можно значительно ранее, чем получить его по подписке, чрез почту, несмотря на то, что покупка обходилась дороже подписки (подписная цена за год была два рубля, а в продаже ежемесячный выпуск стоил тридцать копеек). Это обстоятельство, между прочим, довольно наглядно показывает, с каким нетерпением ждали выпусков "Дневника" читатели его.
Как я уже сказал выше, "Дневник писателя" выходил в свет аккуратно рано утром в известные дни, поэтому в эти дни, одновременно с ежедневными газетами, у газетных торговцев всегда можно было видеть "Дневник", особенно выставляемый ими на вид как интересная новинка.
С последовавшими выпусками "Дневника" интерес к нему публики все более и более увеличивался, так что до наступления лета "Дневник" печатался уже в количестве шести тысяч экземпляров. Таким образом, успех его очень скоро стал для всех очевидно несомненным. Федор Михайлович радовался этому успеху, но не удивлялся ему, хотя на всякий случай и соблюдал осторожность в назначении количества печатавшихся экземпляров.
Контингент читателей "Дневника писателя" составлялся главным образом из интеллигентной части общества, а затем из любителей серьезного чтения всех слоев русского общества. К концу первого года издания "Дневника" между Федором Михайловичем и его читателями возникло, а во втором году достигло больших размеров общение, беспримерное у нас на Руси: его засыпали письмами и визитами с изъявлениями благодарности за доставление прекрасной моральной пищи в виде "Дневника писателя". Некоторые говорили Федору Михайловичу, что они читают его "Дневник" с благоговением, как Священное писание; на него смотрели одни как на духовного наставника, другие как на оракула и просили его разрешать их сомнения насчет некоторых жгучих вопросов времени. И Федор Михайлович любовно принимал этих своих клиентов и беседовал с ними, читал их письма и отвечал на них... Особенною искренностью отличались в этом отношении читатели провинциальные; многие из них, когда им случалось бывать в Петербурге, считали своим долгом лично изъявить свое почтение уважаемому писателю, а иные пользовались подобными случаями для того, чтобы посмотреть на знаменитого писателя-"оракула" и послушать его... Только упорные русские "западники" были недовольны "Дневником" Федора Михайловича и выражали свое недовольство, между прочим, цитированием едкого изречения одного из своих вожаков, гласившим, что "от Достоевского стало сильно деревянным маслом пахнуть", — это значило, что он сделался святошею.
XII.
Во время издания Ф. М. Достоевским "Дневника писателя" я вновь стал бывать у Федора Михайловича, потому что опять начались у меня сношения с ним... Сношения эти были не столь часты, как прежде, но зато более интимны, так что я имел возможность, между прочим, присмотреться ближе к его образу жизни.
Жил в то время Федор Михайлович на Греческом проспекте, в доме, стоящем между греческою церковью и Прудками. Дом этот был такой же старый, как и тот, в котором он жил перед тем на Лиговке, на углу Гусева переулка. Квартира его находилась в третьем этаже и очень походила расположением приемных комнат на прежнюю; даже окнами эти комнаты выходили в одну и ту же сторону, именно на восток... Замечу кстати, что и следующая квартира Федора Михайловича была в старом же доме. Одно время меня занимал вопрос, отчего это Федор Михайлович предпочитает старые дома новым, представляющим гораздо более удобств и опрятности, и пришел к следующему заключению. Федору Михайловичу нужна была настолько объемистая квартира, что наем таковой в новом, комфортабельном доме не согласовался с его средствами... Он жил чисто литературным трудом исключительно, а существовать на заработок от такого труда, даже при таком колоссальном таланте и непомерном трудолюбии, каковыми отличался Федор Михайлович, у нас на Руси если иногда и можно, то пока лишь довольно скромно.
Кроме обычных кухни и прихожей, число комнат в виденных мною первых двух квартирах было не менее пяти, а именно: зала, служившая вместе и гостиною, маленькая столовая, такой же маленький кабинет, детская, всегда по возможности отдаленная от кабинета, и, наконец, комната Анны Григорьевны. Обстановка всех комнат была очень скромная; мебель в зале-гостиной была относительно новая, но так называемая рыночная; в остальных комнатах она была еще проще и притом старее.
Особенною простотою отличался кабинет Федора Михайловича. В нем и намека не было на современное шаблонное устройство кабинетов, глядя на которые обыкновенно нельзя определить — человеку какой профессии принадлежит данный кабинет...
Кабинет Федора Михайловича в описываемое мною время (1876 г.) была просто его комната, студия, келия... В этой комнате он проводил большую часть времени своего пребывания дома, принимал коротко знакомых ему людей, работал и спал в ней. Площадь комнаты имела около трех квадратных сажен. В ней стояли: небольшой турецкий диван, обтянутый клеенкою, служивший Федору Михайловичу вместе и кроватью; два простых стола, какие можно видеть в казенных присутственных местах, из коих один, поменьше, весь был занят книгами, журналами и газетами, лежавшими в порядке по всему столу; на другом, большом, находились чернильница с пером, записная книжка, довольно толстая, в формате четвертки писчей бумаги, в которую Федор Михайлович записывал отдельные мысли и факты для своих будущих сочинений, пачка почтовой бумаги малого формата, ящик с табаком да коробка с гильзами и ватою — более на этом столе ничего не было, — все остальное необходимое для письма находилось в столе, то есть в низеньком выдвижном ящике, помещавшемся, по старинному обычаю, под верхнею доскою стола. На стене над этим столом висел фотографический портрет Федора Михайловича; перед столом стояло кресло, старое же, как и остальная мебель, без мягкого сиденья. В углу стоял небольшой шкаф с книгами. На окнах висели простые гладкие сторы... Вот и все убранство кабинета Федора Михайловича во время издания "Дневника писателя". Кроме небольшого количества книг, ничего в нем, как видите, не было такого, что принято считать располагающим к кабинетным размышлениям и занятиям, и так было потому, я полагаю, что Федор Михайлович не нуждался в искусственных вспомогательных средствах для возбуждения своего вдохновения или своей деятельности, ибо имел неиссякаемый источник вдохновения в собственном духовном существе своем, богато одаренном пониманием высших интересов жизни человеческой, за которою он всегда чутко следил, деятельность же литературная была потребностью его жизни, его стихиею...
Не знаю кому как, но мне только что описанный мною кабинет Федора Михайловича внушал большое уважение к себе, и я полагаю, что эта строгая, почти бедная, простота его обстановки отражала собою характер своего хозяина вернее и лучше, нежели та, которая похожа на обстановки всех кабинетов вообще. И я очень жалею, что не могу живописно воспроизвести этот характеристичный кабинет знаменитого писателя.
XIII.
Одно было безусловно необходимо Федору Михайловичу для писания его произведений — это тишина. Поэтому он писал очень часто по ночам. Вследствие этого он приобрел привычку поздно ложиться спать, а потому и поздно вставать. Когда он писал ночью, то вставал затем обыкновенно во втором часу дня, случалось, и позже... Само собою разумеется, что такое неестественное распределение сна и бодрствования, при вообще болезненном состоянии, не могло не иметь вредных последствий на нервную систему Федора Михайловича. Так оно и было на самом деле. Между тем жизнь семейства текла вполне нормально: все вставали довольно рано, и много нужно было любящей заботливости и такта Анне Григорьевне, чтобы, при двух малолетних детях и двух прислугах женского пола, соблюсти в доме тишину, без которой Федор Михайлович не мог ни работать, ни спать, несмотря даже на утомление за ночною работою — так был чуток, нервен сон его.
Нормально пробудившись от сна, Федор Михайлович тотчас же вставал, умывался и одевался в просторный и длинный пиджак из черного сукна — свою постоянную домашнюю одежду (халата и туфлей он не носил), и принимался за ожидавший его чай. Чай Федор Михайлович пил крепкий и сладкий, по несколько стаканов, сидя за своим письменным столом, ходя за каждым стаканом через залу в столовую, где стоял самовар и чайный прибор, и наливая его себе сам. Сидя за чаем, Федор Михайлович или пробегал газеты, или набивал себе папиросы-пушки из желтой маисовой бумаги... Курил он довольно много и тем, конечно, усиливал и без того большую деятельность своей нервной системы. Затем он принимал посетителей, если они бывали. Часа в три в столовой для него сервировался маленький сухой завтрак... Придя однажды к Федору Михайловичу во время его завтрака, я видел, как он употреблял простую хлебную водку: он откусывал черного хлеба и прихлебывал немного из рюмки водки, и все это вместе пережевывал. Он говорил мне, что это самое здоровое употребление водки. После завтрака Федор Михайлович выходил на прогулку, во время которой заходил в типографию, когда это было нужно. В шестом часу он обедал с семейством, которому и посвящал время до тех пор, пока дети не уходили спать, после чего Федор Михайлович принимался писать. Чаще же бывало, что после обеда он ехал к кому-нибудь из своих знакомых, которых у него было много, и притом все это были лица почтенные, а некоторые так даже и высокопоставленные, — вообще люди выдающиеся в высших сферах общества и литературы.
Таков бывал нормальный день Федора Михайловича.
Но горе ему было, если пробуждение происходило ненормально, то есть если он бывал разбужен преждевременно, вследствие, например, нечаянного стука или шума в квартире или просто потому, что, засидевшись за работою долее, чем рассчитывал, бывал разбужен в обычное время и, таким образом, вставал не выспавшись, как следовало. В таких случаях первое время по пробуждении Федор Михайлович бывал удрученно-серьезен и молчалив. В общем, вид его бывал в таких случаях как-то мучительно сдержан... Раза два или три видел я его в таком положении, и каждый раз на меня этот его вид производил гнетущее впечатление. В таких случаях он избегал разговора с кем бы то ни было; домашние, конечно, знали это и потому никого к нему в это время не пускали, и только для меня делалось исключение, так как меня, приходившего к нему в такое время только ради близкого его душе дела и притом по его же письменному приглашению, он интересовался видеть... Указывая мне движением головы на диван в своем кабинете, он кратко говорил:
— Садитесь.
И потом так же кратко спрашивал:
— Хотите чаю?
Я соображал, что утвердительный ответ в данном случае лучше отрицательного, потому что утвердительный ответ отдалял деловой разговор, который начинать ему, очевидно, было тяжело, и поэтому отвечал, что хочу. Тогда он шел в столовую, находил второй стакан, наливал в него такого же, как и себе, крепкого чаю и приносил мне его.
— Курить хотите? — спрашивал он спустя несколько минут.
Из выше приведенных соображений я опять отвечал утвердительно, и Федор Михайлович подвигал к себе ящик с табаком и гильзами, набивал папиросу и подавал ее мне. Таким образом, я не нарушал молчания до тех пор, пока он сам не начинал говорить о деле, за которым звал меня.
Подобное описанному состояние Федора Михайловича иногда переходило в раздражительность: он легко сердился и при этом говорил резкости. Тогда-то он, на посторонний взгляд, казался груб и деспотичен даже с близкими ему людьми; но я по опыту знаю, что ни грубости его вообще, ни деспотизма его в особенности не ощущали на себе те близкие ему существа, к которым относились эти казавшиеся грубость и деспотизм.
Но только что описанные проявления болезненности Федора Михайловича были ничтожны в сравнении с припадками главной его болезни — эпилепсии, которою он начал страдать, как некоторые говорят, еще перед ссылкою в Сибирь. Я никогда не видел этих припадков, но мне рассказывала о них Анна Григорьевна. Она говорила, между прочим, что обыкновенно Федор Михайлович за несколько дней предчувствовал приближение их. При появлении известных предвестников принимались всевозможные предосторожности: так, между прочим, Федор Михайлович несколько дней не выходил из дома; днем домашние, то есть главным образом Анна Григорьевна, следили за ним, а на ночь возле его постели на диване стлалась другая постель на полу, на случай припадка во время сна. Благодаря этим предосторожностям, опасные последствия припадков предупреждались и тем самым смягчались, иначе легко могло случиться, что Федор Михайлович мог в припадке упасть на улице и разбиться о камни. При всем том, эти припадки так измучивали и обессиливали Федора Михайловича, что он потом оправлялся от каждого из них три-четыре дня; в эти дни он уже ничего не мог делать и никого не принимал, кроме Анны Григорьевны, которая одна в таких случаях умела ухаживать за ним; чрез нее же он и сносился с имеющими до него какое-либо дело, а равно и со мною. Вообще Анна Григорьевна умело и с любящею внимательностию берегла хрупкое здоровье своего мужа, держа его, по ее собственному выражению, постоянно "в хлопочках", как малое дитя, а в обращении с ним проявляла мягкую уступчивость, соединенную с большим, просвещенным тактом, и я с уверенностию могу сказать, что Федор Михайлович и его семья, а равно и многочисленные почитатели его обязаны Анне Григорьевне несколькими годами его жизни.
XIV.
Если правдиво выражение, употребляемое некоторыми писателями, что они писали свои произведения своею кровью, то выражение это как нельзя более применимо к Федору Михайловичу Достоевскому и его произведениям, ибо на произведениях своих этот писатель действительно, а не на словах, скоротал свою жизнь, растратив на них свое физическое здоровье, на которое сравнительно менее, чем они, повлияла даже каторга...
Я не знаю, легко ли писал Федор Михайлович свои романы и большие повести, но знаю, что статьи для "Дневника писателя" писались им с большою натугою и вообще стоили Федору Михайловичу больших трудов. Первою и самою главною причиною трудности писания для Федора Михайловича было его неизменное правило: обработывать свои произведения добросовестно и самым тщательным образом; второю причиною было требование сжатости изложения, а иногда даже прямо определенные рамки объема журнальных статей; наконец, третьего причиною была срочность писания подобных статей... Следствием всего этого было то, что, несмотря на огромную опытность Федора Михайловича в литературной технике, редкие из его манускриптов обходились без одного или даже двух черняков, которые потом, для сдачи в типографию, непременно переписывались или самим Федором Михайловичем, или Анною Григорьевною, писавшею под его диктовку с черняков.
Принимая во внимание трудность, с которою давались Федору Михайловичу его произведения, станет понятною и та заботливая бережность, которая употреблялась им в отношении своих рукописей, предназначенных для печати и приготовленных для сдачи в типографию. В видах особой сохранности этих дорогих рукописей Федор Михайлович чаще всего сдавал их в типографию лично, и притом прямо в руки метранпажа, иногда для этого он пользовался моими посещениями или же поручал их для доставки в типографию своей супруге, но никогда не присылал их в типографию со своею прислугою. Мне удалось, однако ж, уговорить Федора Михайловича сдавать иногда рукопись (оригинал, по-типографски) рассыльному типографии, когда тот приходил за нею к нему с моею запискою или по предварительному каждый раз уговору о том между мною и Федором Михайловичем; но это бывало очень редко, только в экстренных случаях или по утрам, когда оригинал писался ночью.
Вообще Федор Михайлович если не самолично передавал мне оригинал, то всегда снабжал его запискою ко мне.
После сказанного понятно будет и то, что летом, когда Федор Михайлович отсутствовал из Петербурга, — а это бывало каждое лето, — присылка оригинала в типографию озабочивала его чрезвычайно. К тому, в этих случаях, он бывал лишен возможности столь необходимых ему личных переговоров с метранпажем, то есть со мною. Приготовив оригинал, Федор Михайлович рассчитывал по особому, употреблявшемуся им, способу — по количеству не букв, как рассчитывают обыкновенно оригинал в типографии, а слов — сколько из отсылаемого оригинала выйдет печатных строк и затем страниц; но так как, судя по-прежнему, расчеты эти никогда не бывали точны, а только приблизительны, то он оставался в сомнении до получения корректур. Приготовив таким образом оригинал к отсылке, Федор Михайлович писал ко мне письмо, в котором обстоятельно излагал свои соображения относительно посылаемого оригинала и некоторые инструкции мне. Затем то и другое посылалось страховою корреспонденциею в Петербург, в типографию, на мое имя. Так делалось раза три или четыре в течение одного выпуска "Дневника писателя".
XV.
Каковы были заботы Федора Михайловича в подобных случаях — можно видеть из нижеследующих писем его, которые, ради хронологического порядка к приведенным мною выше, беру из следующих за ними по времени. Вот, например, три письма, относящиеся к одному и тому же выпуску "Дневника писателя", — именно за июль — август 1876 года, из коих первое писано в ответ на мое письмо.
"23 августа 1876 г.
Многоуважаемый
Михаил Александрович,
Напрасно Вы так говорите. Уезжая, я Вам дал полномочие (словесно) на всё, и уже, разумеется, и печатать.
За бумагой, если не получили, надо сходить к Печаткину (Красносельская фабрика Константина Петровича Печаткина) и потребовать 38 стоп. Прошу Вас печатать и не терять времени.
"1876 г.
Июль—август"
Это так, но ведь и об этом мы с Вами уговорились, именно об этом самом заголовке и еще до поездки моей в Эмс, я это очень хорошо помню.
А что же я Вам напишу насчет цензурных вымарок, если я их не видал? Нечего делать, печатайте как есть без меня. И не грех Вам не написать мне, что именно вымарано? Вы пишете: часть главы, но которая? И много ли? Теперь, до приезда в Петербург, и день и ночь буду думать, как на угольях. А всего-то стоило написать полстрочки.
Я приеду, как и обещал, не 26-го, а 27-го августа, да и то в самом удачном случае. Я выеду 26-го, но здешние дороги не от меня зависят.
Перед выездом вышлю Вам еще тексту.
А пока Вам преданный
Ф. Достоевский".
Следующее письмо:
"25 августа/76. Старая Русса.
Многоуважаемый Михаил Александрович, посылаю Вам еще тексту. Вся беда моя в том, что не знаю, что именно запрещено цензурою, в какой главе и какой номер. И потому очень прошу Вас вникнуть в нижеследующее.
Если цензор вычеркнул из "Главы второй" и именно об "Идеалисте-цинике" и "Постыдно ли быть идеалистом" (то есть 1 и 2 малые главы), то надо выкинуть их вовсе, а взамен того к "Главе второй" пристегнуть две маленькие главы из "Главы третьей" (1. "Русский или французский язык?" 2. "На каком языке говорить отцу отечества?"), переменив, разумеется, соответственно только номера маленьких глав (то есть вместо 1 и 2 "Русский или французский язык?" и т. д. поставить 3 и 4 №№). А затем "Главу третью" начать уже с того, что я Вам теперь (с этим письмом) высылаю, то есть со слов: "Эмс я описывать не буду" (листок 10), и №№ маленьких глав опять переменить соответственно, то есть вместо 3 и 4 поставить 1 и 2, а продолжение я уже Вам сам привезу. (15)
Выезжаю я отсюда не в четверг 26-го августа, а в пятницу, 27-го. В субботу, вероятно, увидимся. Думаю наверно, что 31-го августа не успеем выйти. В таком случае, приехав в Петербург, объявлю в газетах, что по независящим обстоятельствам № июль — август выйдет 4-го сентября. Очень может быть, что провозимся до этого срока, но надобно иметь в виду, чтоб уж никак не позже 4-го сентября. А впрочем, всё решится при нашем свидании. Пока набирайте и делайте, что возможно.
До свидания.
Ваш весь Ф. Достоевский".
Следующая записка уже с городской квартиры:
"29 августа 76.
Многоуважаемый
Михаил Александрович,
К Ратынскому письма не прилагаю, но зато исправил всё по его желанию и указанию. (16) Если надо будет, то поеду к нему сам.
Дальнейшую рукопись (глава четвертая, III и IV) при сем прилагаю: семь полулистков. Но будет еще V-я малая глава "Главы четвертой". А затем "Post scriptum". Окончание главы четвертой, то есть V-ю малую главу, постараюсь доставить завтра же, 30 августа. A "Post scriptum", как сказано, 1-го сентября.
А засим весь Ваш
Ф. Достоевский.
Надеюсь, завтра увидимся".
Нижеследующие три письма, для полноты характеристики этого рода писем, беру из 1877 года, лето которого Федор Михайлович также проводил вне Петербурга. Все три письма относятся также к одному и тому же выпуску "Дневника писателя" и также двойному, именно за май — июнь 1877 года.
"Малый Прикол,
20 июня/77.
Многоуважаемый и любезнейший
Михаил Александрович,
Пишу Вам из усадьбы Малый Прикол, в 10 верстах от заштатного города Мирополье, Суджинского уезда Курской губернии. Посылаю "Главу первую" "Дневника" за май—июнь, всего 21 полу листок. Глава первая тут кончена; но листа печатного еще не будет. Тут всего 13 или 13 1/2 наших страниц. С обычным нашим объявлением на первой странице будет всего 14 или 14 1/2 страниц. Опоздал и опоздаю. Решил, что в срок, то есть к 30-му июня, никак не выйдем. Выйдем же 5-го или 7-го июля. Я прибуду в Петербург не ранее как ко 2-му июля. Но всё же начните набирать (№ двойной, озаглавлен май—июнь по примеру прошлого года за июль—август, и не менее будет трех листов). Очень скоро, то есть дня через три, вышлю Вам еще оригиналу, и потом еще. Полагаю, вышлю всё до моего еще приезда. Когда наберется полный лист, то печатайте так, как мы уговаривались. Остальные же листы, то есть 2-й и 3-й, вероятно, успею сам прокорректировать. Теперь же полагаюсь во всем на Вас; ради Христа, отдержите корректуру тщательнее. (17)
На первых страницах пойдет латинский текст. Напечатайте не петитом, а обыкновенным шрифтом, и непременно через строчку латинского с русским, точь-в-точь так, как увидите в оригинале. Латинский текст переведен подсловно, то есть под каждым латинским словом соответствующее русское. Надо так и набирать и печатать.
NB. (самое главное). Ради Бога, дайте прокорректировать латинский текст кому-нибудь знающему латинский язык.
Кроме того, еще самое важнейшее: надо непременно снести цензору Ратынскому и попросить отцензуровать. Боюсь только, чтоб он куда не уехал, как в прошлом году! П<уцыкови>ч обещался в таком случае похлопотать о назначении мне цензора. Напишу ему.
Надеюсь, что писано довольно разборчиво.
Итак, буду присылать беспрерывно по мере накопления. Вас же, голубчик Михаил Александрович, попрошу в случае чего-либо у Вас необыкновенного, то есть в типографии, или в случае отсутствия Ратынского, написать мне сюда: В город Мирополье, Курской губернии, Фед. Мих. Достоевскому.
И напишите, не рассчитывая, дойдет или не дойдет или что я уже выеду к тому времени. Если же ничего не будет особенного, то не уведомляйте.
Итак, пока до свидания. Если придется печатать первый лист, то печатайте всего 7000, а не 8000 экземпляров (N3. Как Вы обойдетесь без моей подписи? Впрочем, приеду — подпишу).
Во всяком случае, будете ли или не будете начинать печатать до меня, но всё же, по мере получения оригинала, набирайте и несите к цензору.
В следующую почту еще напишу Вам, что теперь забыл.
А пока Вам душевно преданный
Ф. Достоевский".
Второе письмо:
"24 июня/77.
Малый Прикол.
Многоуважаемый и любезнейший Михаил Александрович, посылаю Вам еще 19 полу листков, от 22 по 40-й включительно. Здесь "Глава вторая". В следующий раз вышлю "Главу третью".
Что делать: опоздаем, и опоздаем ужасно. Может быть, выйдем к 10-му лишь июля. Но Вы набирайте, и что можно, то и отпечатывайте, процензуровав. Здесь, я полагаю, будет 12 или 13 страниц. Так что всего, с "Главою первой", будет уже на 28 или на 29 страниц и еще остается мне Вам выслать лист с двумя или 3-мя страницами.
Сам я постараюсь приехать к 1-му или ко 2-му июля.
Если можете, то уведомьте меня о чем-нибудь сюда: Курской губернии в город Мирополье. Ф. М. Достоевскому.
Теперь, если Вам ничто не помешает, то, полагаю, Вы могли бы набрать и отпечатать уже 1 1/2 листа. Если будете до меня отпечатывать, то печатайте не 7000 экз., как я писал Вам в последний раз, а 7 1/2 тысяч (семь с половиною тысяч).
Во всяком случае, голубчик Михаил Александрович, на Вас вся надежда, не запоздайте, и по возможности, всё вперед да вперед. Но, ради Бога, корректуру! Помарок у меня много, но ведь все-таки разборчиво! Ради Бога, наблюдите, чтоб не было, по крайней мере, позорных ошибок.
До свидания, Михаил Александрович, крепко жму Вам руку.
Ваш весь Ф. Достоевский".
Третье письмо:
"29 июня/среда.
Малый Прикол.
Многоуважаемый и любезнейший
Михаил Александрович,
Посылаю Вам "Главу третью" (еще недокончена), 14 полу листков. Надо думать, что тут девять или 10 печатных страниц. Остальное пришлю отсюда или привезу сам. Будет всего 3 листа. Отсюда думаю выехать 2 июля, буду в Петербурге или 4-го, или 5-го июля. Теперь присланное немедленно набирайте и к цензору. Если всё благополучно и цензор пропустит, то, пожалуй, печатайте (у Вас уже далеко за два листа). То-то и есть, что не знаю, благополучно ли все, есть ли цензор и всё прочее. Если у Вас нет бумаги, то потребуйте у Печаткина (в типографии знают, где мы берем). Ну, до свидания. Как-то свидимся в Петербурге!
Ради Бога, позаботьтесь о корректуре! Не погубите!
Ваш весь Ф. Достоевский".
Дня за три до выхода выпуска "Дневника" в свет он приезжал в Петербург и поселялся на эти дни одиноко в своей городской квартире, довольствуясь малыми услугами жены дворника, так как прислуги при квартире не оставлялось. Само собой разумеется, как все это страшно беспокоило Федора Михайловича, а его болезненность, в особенности его падучая болезнь, неизбежно должна была внушать его близким очень серьезные опасения за его жизнь в таком одиночестве.
Но, выпустив номер своего "Дневника", Федор Михайлович несколько дней отдыхал душою и телом, ободрялся, наслаждаясь успехом его, который, как я выше говорил и как это видно из приведенных писем, был так значителен, что действительно мог ободрять дух своего автора, заставляя его на время забывать мучительную для него трудность литературной работы к сроку. Затем он принимался за составление и писание нового номера... Так дело шло месяц за месяцем, с осени до лета, когда Старая Русса или Эмс должны были, при непрерывающейся почти работе писателя, восстановлять его расшатанное здоровье, с тем чтоб оно потом расстроилось опять за месяцы осени, зимы и весны, вследствие той же непрерывности труда, как у большинства тружеников из-за насущных нужд своей семьи.
XVI.
Со времени возобновления отношений Федора Михайловича ко мне по случаю возникновения "Дневника писателя" отношения эти все время оставались неизменно хорошими, полными взаимного уважения и доверия, и все еще продолжали улучшаться... Когда я бывал у него не в критические дни рождения номеров или выпусков "Дневника писателя", а в более свободное время, к нашим разговорам присоединялась Анна Григорьевна, и вот при ее-то участии они уже оба стали интересоваться моими личными делами и моим семейным положением: расспрашивали меня о семействе моем вообще и о детях в особенности. Когда они узнали, что моей старшей дочери уже восемь лет и что она уже учится в Рождественской прогимназии (теперешней гимназии того же имени), то стали просить меня, чтобы я познакомил мою Маню с Лилечкою, их тоже старшею дочкою, на год с небольшим моложе моей; я, разумеется, с удовольствием изъявил свою готовность исполнить их желание и в ближайшее воскресенье свел свою дочку с нянею к ним. Федор Михайлович сам занялся сближением детей, и они очень скоро, под его руководством, подружились. После этого разговор о детях не раз возобновлялся. В разговорах этих мы касались воспитания и образования детей, причем Федор Михайлович высказал свой взгляд на то и другое. Он говорил, что лучшее воспитание есть воспитание домашнее, а гимназическое образование он считал самым нормальным для девицы и своей дочери намерен был дать образование именно в женской гимназии. Иногда говорили о детских нравах, причем однажды Федор Михайлович рассказал, как он иногда забавляет свою маленькую дочь чтением библейских рассказов и русских былин и как она хорошо понимает их; читал он детям иногда отрывки из своих произведений и при этом замечал подтверждение своих догадок, что в его сочинениях есть-таки места, доступные даже детскому пониманию... Это обстоятельство надоумило его заняться когда-нибудь, на досуге, выборкою таких отрывков и издать их отдельною книжкою; но мысль эту он не успел привести в исполнение; особым изданием эти выдержки явились после его смерти, под редакциею Ореста Федоровича Миллера и потом, другое издание, под редакциею В. Я. Стоюнина. Читал Федор Михайлович мастерски даже чужие произведения, и потому не мудрено, что он увлекал своим чтением даже детей, о чем с удовольствием и рассказывал сам.
Нередко мы беседовали и на литературно-критические темы, причем мне доводилось слышать оригинальные суждения Федора Михайловича о некоторых из наших литературных знаменитостей и об их, а также и о некоторых своих произведениях.
Насколько верны были эти суждения маститого писателя, я мог отчасти заключить из того, что еще в то время, когда беллетристическая деятельность известного в то время К. В. М. была в своем зените, так что некоторые романы его в самое короткое время выдерживали по два и даже по три издания, Федор Михайлович предсказывал давно уже сбывшуюся недолговечность этого успеха.
На мой вопрос, почему так будет — Федор Михайлович объяснил, что так будет потому, что К. В. М. пишет свои романы с маху, то есть не обрабатывая идейную и не отделывая литературно-техническую сторону их.
— Так писать нельзя, — заключил Федор Михайлович. — Теперь он пока в моде, потому и держится... Продержится еще лет пять, шесть, а там и забудут его... А жаль будет, потому что у этого был несомненный талант.
О другом современном литераторе, писавшем уже чрезвычайно литературно — и прозою и стихами, — не знаю почему, Федор Михайлович составил себе пренебрежительное мнение, которого неизменно держался постоянно...
Еще во время редактирования "Гражданина", когда этому литератору симпатизировал издатель "Гражданина", радушно открывший еще в первый год издания страницы этого журнала его произведениям (что, к слову сказать, не помешало помянутому литератору впоследствии инсинуировать его), составляя однажды с издателем номер журнала, Федор Михайлович, по поводу продолжения довольно объемистого произведения помянутого изящного литератора, начатого печатанием еще до его редакторства, высказался за изгнание его со страниц журнала совсем или, по крайней мере, до более свободного места.
— Но ведь это такая милая, такая литературная вещь, — возразил издатель.
— Не понимаю, что вы находите хорошего в литературном произведении, где только и речи, что: были мы там-то, потом поехали туда-то, там пробыли столько-то времени и видели то-то и прочее в таком роде, без идеи, даже без мысли, — проговорил Федор Михайлович с оттенком легкой досады и заходил по кабинету издателя, где этот разговор происходил.
Издатель едва заметно пожал плечами, улыбнулся и более не возражал.
Так начатое произведение изящного литератора и осталось недоконченным в "Гражданине"... После оно было напечатано целиком в журнале диаметрально противоположного "Гражданину" направления, а затем оно вышло в свет особым изданием. Впоследствии литератор этот стяжал себе довольно значительную и относительно прочную известность, благодаря которой в 1877 году он получил от одной большой петербургской газеты предложение отправиться на театр войны в качестве ее специального корреспондента, но Федор Михайлович относился к его писанию по-прежнему, и когда однажды в разговоре я сослался на его корреспонденцию с театра войны, Федор Михайлович нахмурился мгновенно и сказал:
— Ну, уж этого-то лучше бы вовсе не читать!
По поводу кончины Н. А. Некрасова Федор Михайлович высказал свой взгляд на поэзию его. Он сказал, что, несмотря на шероховатость и неблагозвучность некоторых стихов Некрасова, он тем не менее поэт истинный, а отнюдь не стихослагатель; что стихи его не деланные, не искусственные, а вылившиеся сами собою прямо из души поэта, и в этом отношении он ставил Некрасова выше всех современных поэтов. В ближайшем после смерти Некрасова выпуске "Дневника писателя" Федор Михайлович посвятил его памяти много искренних строк как из своего личного сочувствия, так и в оправдание его личности от нападок и порицаний, слышавшихся тогда в печати и в обществе... Между прочим, он доказывал, что в писателе необходимо различать две личности, причем следует разделять личность человека от личности писателя и судить писателя по его произведениям.
В начале 1874 года, когда Федор Михайлович выпустил в свет новое издание романа "Идиот", беседуя однажды втроем о текущей русской литературе, он вспомнил, что еще не подарил мне этой книги, и тотчас же попросил Анну Григорьевну принести экземпляр ее, на котором написал несколько строк, в которых, кроме обычных в таких случаях слов, есть чрезвычайно лестные для меня слова, которые привести здесь запрещает мне самая элементарная скромность...
Сколько я мог заключить из слов Федора Михайловича, сказанных им в тот раз об этом романе, я вывел заключение, что между своими произведениями он отводил "Идиоту" весьма почетное место. Вручая мне его, он с чувством проговорил:
— Читайте! Это хорошая вещь... Тут все есть! Впоследствии, когда "Идиот" был уже давно мною прочитан, однажды в разговоре коснулись И. А. Гончарова, и я с большою похвалою отозвался об его "Обломове", Федор Михайлович соглашался, что "Обломов" хорош, но заметил мне:
— А мой "Идиот" ведь тоже Обломов.
— Как это, Федор Михайлович? — спросил было я, но тотчас спохватился: — Ах да! ведь в обоих романах герои — идиоты.
— Ну да! Только мой идиот лучше гончаровского... Гончаровский идиот — мелкий, в нем много мещанства, а мой идиот — благороден, возвышен.
И с этим, конечно, нельзя не согласиться, признавая за произведением И. А. Гончарова иные весьма крупные достоинства. А ведь раньше мне — да и многим, вероятно, — и в голову не приходило проводить какую бы то ни было параллель между этими двумя произведениями отечественной литературы.
Когда в 1877 году Федор Михайлович выпустил в свет четвертое издание романа "Преступление и наказание", он подарил мне экземпляр и этого романа, и также с автографом своим. При этом случае он опять с чувством в голосе и одушевлением в лице сказал мне:
— Это тоже очень хорошая вещь!..
— Про это я уже и сам знаю, Федор Михайлович, — прервал я его на паузе, — много похвал этому вашему произведению слышал и читал.
— А знаете ли, — продолжал он, — что, когда этот роман появился в печати впервые, меня благодарили за пего; благодарили люди почтенные, солидные — люди, высоко стоящие на государственной службе... Благодарили!
Графа Л. Н. Толстого Федор Михайлович считал безусловно знаменитейшим из современных русских писателей.
XVII.
Припоминается мне нижеследующая характеристическая сценка, имевшая место в 1877 году, в начале русско-турецкой войны, иллюстрирующая, между прочим, тогдашнюю популярность Федора Михайловича и его "Дневника писателя".
Придя к Федору Михайловичу в первом, не то во втором часу дня, я сидел в его кабинете, на его клеенчатом диване, vis-а-vis с хозяином, сидевшим у своего стола на стуле, и, разговаривая с ним о ходе дела по предстоявшему выпуску "Дневника", попивал его крепкий чай и покуривал папиросу его собственной набивки, когда к нам вошла Анна Григорьевна и сказала Федору Михайловичу, что его желает видеть г. Л<ивча>к, известный изобретатель наборной машины, о котором незадолго перед тем говорили газеты.
— Гм... Да чего же ему у меня-то нужно, ведь у меня нет типографии? — возразил Федор Михайлович.
Анна Григорьевна отвечала, что г. Л<ивча>к не объявляет причины своего визита, но говорит только, что ему очень нужно видеть Федора Михайловича и говорить с ним. Федор Михайлович с неохотою поднялся со своего стула, вышел в залу к ожидавшему его г. Л<ивча>ку и с первых же слов попросил его к себе в кабинет, где и усадил его на диван, рядом со мною, причем тотчас же спросил, не желает ли он чаю. Тот попросил. Подали. Г. Л<ивча>к между тем продолжал очень бойко начатое им еще в зале изъяснение своего изобретения нового способа печатания, который будто бы скоро произведет радикальный переворот в типографском производстве.
— Может быть, но ведь я в этом деле ровно ничего не понимаю и потому не могу судить правильно о вашем изобретении, а вот, кстати, у меня здесь сидит типографщик, метранпаж, который это дело знает очень хорошо, — рекомендую, Михаил Александрович Александров, — вот вы с ним и поговорите, а я послушаю.
Нелишним считаю заметить здесь, что в то время моим излюбленным рабочим костюмом была простая холстинковая блуза, которую я носил без кушака, тогда как большинство метранпажей и даже наборщики постарше носили сюртук или пиджак. В излюбленном костюме я ходил и ко всем заказчикам типографии по своим обязанностям метранпажа... Впоследствии, в силу обстоятельств, характеризующихся пословицею "По платью принимают, по уму провожают", мне пришлось-таки переменить блузу на жакет и пиджак, тогда же я еще не находил этого нужным, так как в мнении своих почтенных клиентов я, по-видимому, ничего не терял, и по молодости, можно сказать, рисовался своим костюмом, который, не помню, кто-то назвал в шутку "прудоновским", хотя я носил его не столько из-за того, что он был "прудоновский", сколько ради его удобства, чистоты и дешевизны. И вот вследствие этой-то непредставительности моего костюма, вероятно, выслушав предложение Федора Михайловича поговорить со мною, изобретатель посмотрел на меня с едва скрываемым недоверием и неудовольствием и, хотя протянул мне руку и назвал себя, однако ж, затем продолжал обращать речь о своем изобретении непосредственно к Федору Михайловичу, игнорируя рекомендованного им собеседника, то есть меня. Между прочим, он сказал, что все наши типографщики — рутинеры и не могут принять его изобретения уже по тому одному, что введение его сопряжено с коренным изменением всех существующих приемов типографской техники и что выгоды его изобретение обещает главным образом издателям, чрез удешевление производства.
— Да ведь я уже сказал вам, что ничего не понимаю в этом деле, возразил Федор Михайлович, а определить степень пригодности вашего изобретения — дело специалистов, которые одни могут быть посредниками между вами, как изобретателем, и издателями... Вот поэтому-то я и предлагаю вам поговорить с Михаилом Александровичем, он специалист этого дела и в настоящем случае может быть нашим посредником.
На это изобретатель заметил, что для правильной оценки его изобретения недостаточно быть техником-специалистом, но нужно также быть ученым политико-экономистом, однако ж стал обращаться ко мне и принялся излагать сущность своего изобретения. Выслушав его, я осведомился о знакомстве его с современным состоянием типографской техники, причем узнал, что знакомство это как у многих других изобретателей наборно-типографских машин было поверхностно; я заметил ему это; он сознался, но не вполне; он сказал, что два, три первые года его труда по изобретению пропали бесплодно, именно по недостатку его сведений по этой части, но теперь он находит свои познания достаточно полными. Стоя на своей точке зрения, я стал критиковать его способ по частям, начав с главных. Произошел краткий, но оживленный диспут, излагать который здесь я считаю неуместным, так как для большинства читателей он был бы непонятен; скажу только, что в затронутых мною частях изобретение г. Л<ивча>ка не выдержало критики, как не выдержало оно ее вообще со стороны собравшихся для оценки его специалистов-типографов в Петербурге спустя около пяти лет после описываемого разговора... Такова, впрочем, участь всех вообще наборно-типографских машин до сего времени.
Но г. Л<ивча>к очень скоро прервал диспут неожиданным заявлением, что главная цель его визита к Федору Михайловичу совсем не по поводу наборно-типографской машины, которая к тому же у него не доведена еще до совершенства, а по поводу нового его изобретения, имеющего в данную минуту гораздо больший интерес для русского общества, чем пресловутая машина, и касающегося начавшейся войны, и именно предстоявшей тогда переправы русских войск через Дунай...
Стоит припомнить, какую жгучую тему для разговоров, во всех слоях русского народа, представляла собою эта переправа русской армии через Дунай, — в то время когда армия эта уже несколько недель стояла на левом берегу этой реки, в виду вполне приготовившегося встретить ее неприятеля, и никто не знал, когда и как она будет через нее переправляться, — чтобы понять, что трудно, было, выслушав сообщение г. Л<ивча>ка, воздержаться от любопытства узнать подробности его. Федор Михайлович не составил исключения в этом случае и спросил-таки г. Л<ивча>ка, в чем состоит его изобретение.
Г. Л<ивча>к помялся несколько, но не заставил себя упрашивать и, может быть, именно из патриотизма, как он выразился, не счел нужным скрывать своего секрета не только перед Федором Михайловичем, но даже передо мною — "также русским человеком".
Я не считаю себя вправе излагать здесь слышанное мною описание изобретения г. Л<ивча>ка, хотя, конечно, и краткое, но довольно понятное, и скажу только, что г. Л<ивча>к придумал военный мост, изготовление, перемещение и наведение которого, по его расчетам, было бы несравненно менее сложно, более удобно и гораздо быстрее, чем в существующей системе понтонных мостов.
Сообщение свое г. Л<ивча>к заключил выражением своего желания оказать посильную патриотическую услугу правительству и русскому народу возможным сохранением его армии, "так как, по отзывам специалистов военного дела, говорил г. Л<ивча>к, все известные способы переправы через большую реку стали немыслимыми для русской армии, потому что она упустила все благоприятные моменты для того", поэтому он надеялся на содействие Федора Михайловича, как патриота, пользующегося уважением даже в высших сферах русского общества, в проведении его изобретения к цели.
— А вы знаете, что о переправе русской армии через Дунай теперь даже запрещено и говорить-то? — возразил Федор Михайлович.
— Запрещены, может быть, праздные разговоры, а ведь у меня, как вы видите, серьезное дело, с живостью сказал г. Л<ивча>к. У меня вполне выработанная система; имеются обстоятельные чертежи и вычисления по научным правилам, которые я могу представить кому следует.
— Когда и как будет переправляться русская армия через Дунай — это секрет главного штаба; вот вы бы туда и обратились с вашим изобретением, а я какое же вам могу оказать содействие в таком деле, о котором совсем нельзя говорить в печати, — ответил Федор Михайлович.
Г. Л<ивча>к намекнул Федору Михайловичу на его связи с некоторыми высокопоставленными лицами, к которым он желал бы получить от него рекомендательные письма; но от этого Федор Михайлович уклонился, сказав, что у него совсем нет таких связей и что с таким, как у пего, делом ему нетруден доступ даже к самому военному министру, без всяких рекомендательных писем. Г. Л<ивча>к возразил было на это, но Федор Михайлович так и не склонился на его просьбу...
А вскоре после описанного разговора совершилась и всем известная переправа русской армии через Дунай — вплавь, на легких судах.
XVIII.
Об отношениях Федора Михайловича к миру типографских тружеников, за исключением описываемых мною его отношений ко мне, как одному из них, я имею сказать очень немногое...
Отношения эти, как у большинства крупных наших писателей, были поверхностные, обусловливаемые лишь самою крайнею необходимостью в их сношениях с типографиями... Но, мне кажется, Федору Михайловичу более, чем кому-нибудь другому из писателей, коллеги мои должны извинить это, приняв во внимание, что хотя Федор Михайлович, конечно, и знал бытовую народную жизнь и, без сомнения, интересовался ею, но он не был изобразителем ее в своих произведениях... В его сочинениях, полных идей и психологических анализов, за исключением "Записок из Мертвого дома", очень мало бытовых картин и сцен вообще, а потому ничего нет странного в том, что из типографского мира их и совсем нет... Этому отчасти мешала его мнительность, о которой я говорил выше, и его житейская непрактичность.
О том, как иногда наивен был великий психолог в практической жизни, может отчасти иллюстрировать нижеследующий случай.
В первый год издания "Дневника писателя", перед праздником Рождества, Федор Михайлович вручил мне десять рублей для раздачи, в виде подарка, наборщикам и при этом сказал:
— Я хотел было дать им несколько десятков экземпляров "Дневника", чтобы они продали их и деньги взяли бы себе; но потом мы с Анною Григорьевною рассудили, что так не годится, а лучше будет дать им прямо деньгами.
На это я ответил Федору Михайловичу, что последнее, конечно, целесообразнее и что так обыкновенно и делается всеми, желающими подарить наборщикам деньги, подарок же экземпляров для продажи совсем неудобен для наборщика, потому уже, что превращение их в деньги могло бы причинить ему неприятности, в виде, например, объяснений принадлежности ему большего или меньшего количества этих экземпляров.
Федор Михайлович сказал, что именно эти соображения он сначала и упустил из виду.
В другом случае, имевшем место по поводу моих представлений Федору Михайловичу о невозможности исполнить для него что-то экстраординарное за отсутствием наборщиков, разошедшихся из типографии по домам за окончанием рабочего времени, он выразил свой идеальный взгляд на типографию, как мировое учреждение, долженствующее состоять на непрерывной службе у человеческого общества, не входя в обсуждение, как это сделать, чтобы при этом самые слуги остались людьми, а не превратились в автоматов.
— Эх вы, — шутливо-добродушным тоном сказал Федор Михайлович, — нельзя. Как нельзя? — типография все должна мочь сделать, что от нее требуется!
— Да мы и делаем вам все, что надо; случается, что и ночь напролет работаем... А в настоящем случае такой необходимости нет, ведь до выпуска еще далеко!
— Необходимости, положим, нет, но она может быть... экстренная, так сказать, необходимость, которой предвидеть нельзя. Да нет, уж вы как свою типографию ни защищайте, а она у вас не настоящая!
— Почему же не настоящая, Федор Михайлович?
— Потому что у вас дело поставлено не так, как должно.
— А как же должно-то?
— А вы знаете, как ведется дело в типографиях, где есть ежедневные газеты?
— Как не знать, Федор Михайлович, знаю. Ну, так что же там?
— Там работа идет беспрерывно, день и ночь. Тут я стал излагать Федору Михайловичу, что так только кажется на незнакомый с делом взгляд, на самом же деле работа организована иначе... Полный состав наборщиков, например, и на газетах работает лишь до известного часа вечера, а затем они уходят по домам, оставляя на ночь пятую или шестую часть состава в качестве дежурных, которые, в свою очередь, тоже работают до известного лишь часа ночи, когда набор сдается в печать, то есть в руки других рабочих, к тому времени лишь приходящих на работу, следовательно, тоже могущих исполнить лишь известное количество работы, и притом только для газеты, для которой эта ночная работа организована, а отнюдь не для какого-либо иного издания, работающегося в той же типографии, так как работа всех иных изданий идет иным порядком, обходясь без ночного для того времени, за редкими исключениями, делающимися при окончании некоторых из них, как, например, периодических или принятых с условием окончить к сроку.
— Ну, и такая постановка работы тоже неправильна... По-моему, типография, как сама жизнь человеческая, должна работать беспрерывно, — ответил на это Федор Михайлович.
— А ведь ночной труд, да еще в типографии, чрезвычайно тяжел и вреден, Федор Михайлович, — как это вы не против него! — возразил я.
— Против этого я ничего не могу сказать, я только говорю, как должно быть, а уж как это устроить, — я и сам не знаю, — сказал в заключение Федор Михайлович.
Зато известное отношение Федора Михайловича к так называемому женскому вопросу отразилось и в типографии, ибо если он чем интересовался, то тем уж интересовался постоянно, и не в печати только, а везде.
Заметив однажды в наборной типографии трех не то четырех работавших наборщиц, Федор Михайлович, когда мы были одни, заговорил со мною по этому поводу. Прежде всего он осведомился — замужние они были или девушки. Я сказал, что все девушки.
— А есть ли замужние наборщицы? — спросил он.
— Есть, но мало... Да наборщиц и вообще-то немного. Недавно стали прививать женщинам эту профессию, и плохо что-то прививается к ним она, — отвечал я.
— Да едва ли и привьется, то есть прочно-то, — заметил Федор Михайлович.
— Вы, Федор Михайлович, почему именно так полагаете? — полюбопытствовал я.
— Я нахожу, что ваше занятие неестественно для женщин... Ведь у вас все делается стоя на ногах, а естественное, то есть анатомическое, сложение женщины, и главным образом устройство так называемого таза у нее, требует более сидячего положения, нежели стоячего.
— А вот эмансипаторы-то наши этих особенностей женщин, кажется, совсем и знать не хотят; они очень усердно стараются навязать типографский труд женщинам именно потому, что находят его очень подходящим для них.
Федор Михайлович улыбнулся на это мое замечание и продолжал расспросы.
— А кроме вот того процесса набирания, который обыкновенно видишь у вас тут, какого-нибудь более тяжелого труда в вашем производстве нет или есть?
— Есть... Приходится, например, выставлять из реалов формы набора и переносить их на стол, для правки корректур. Но этот труд от них может быть отстранен формальным образом, а пока наборщицы обыкновенно довольно легко отстраняют его от себя сами, так как всегда найдется кто-нибудь из наборщиков сделать за них это небольшое дело... Но надо заметить, что редко за них что-либо делается из человеколюбия или из простого снисхождения к их физической слабости; обыкновенно же помощниками руководят эгоистические побуждения известного свойства.
— А я видел, одна что-то нагнувшись делала, как бы над столом, причем она, кажется, упиралась в него грудью... Что это она делала?
— Это правка корректуры. От этого они еще легче могут быть отстранены. В таком положении приходится иногда править только авторские или редакторские корректуры, за которые полагается особая плата и которые поэтому можно давать тому или другому наборщику, свою же, то есть так называемую первую корректуру, в которой каждый правит лишь свой набор, можно править иначе, не нагибаясь над целою формою и не упираясь в нее грудью, а беря каждую гранку к себе на кассу, и там исправлять ее.
— Да вот разве так-то; а то ведь этакое положение для груди вредно; а строение груди у женщин тоже ведь разнится от мужской... Для груди, впрочем, уже и самый воздух типографии вреден, я полагаю; у вас ведь тут все свинец, краски... Воздух всегда такой тяжелый.
— А главное — пыль и грязь обыкновенные, соединенные с пылью и окисями металлическими, а также поташем, скипидаром, масляною краскою, ламповою копотью и, наконец, плевками и харкотинами рабочих прямо на пол, в большинстве типографий никогда почти не моющийся; при всем этом скученность рабочих вследствие тесноты помещений — вот главные бичи нашего здоровья, — пояснил я.
— Да, да, тяжело!.. А для женщин и подавно: женщина по природе — существо хрупкое, слабое; настоящее-то ее место в семье, в домашнем хозяйстве или при детях... Ну, конечно, есть некоторые ремесла и вообще некоторые служебные занятия, которые и они могут исполнять, но только не в типографии, типографский труд им не под силу.
— Действительно тяжело, то есть в смысле обстановки и воздуха; но ведь легких занятий сравнительно немного, а женщин, и в особенности девушек, так много теперь, вследствие того что современный склад жизни и житейской мудрости так настойчиво исключает для мужчин необходимость законного брака, что им поневоле приходится искать для себя новых областей труда для добывания средств для сколько-нибудь независимого честного существования.
На этот довод мой Федор Михайлович сказал, что положение женщин действительно пока безвыходно и что крайность, конечно, заставит делать и непосильное, но так не должно быть.
Таковы были те немногие личные взгляды Федора Михайловича на типографский мир, которые были известны мне. В печати же об этом предмете он никогда не говорил.
XIX.
Несмотря на блестящий успех "Дневника писателя", несмотря на постоянное желание Федора Михайловича участвовать в общественной жизни в качестве публициста, он, во второй половине 1877 года, нашелся вынужденным отказаться от продолжения издания "Дневника" в будущем году. Причиною тому была все та же удручающая срочность литературной работы, которая заставила его в 1873 году отказаться от участия своим пером в "Гражданине".
Несомненно, Федор Михайлович был трудолюбивый писатель, но условия журнальной работы были, так сказать, не в характере его музы... Он не любил скользить по поверхности избранного предмета, а всегда углублялся внутрь его, желая проникнуть до дна, чего, конечно, нельзя делать к известному сроку... Да не сродны были эти условия и самому таланту его, прежде всего беллетристическому. Он лишь принуждал себя к журнальной работе — и только. В "Гражданине" он часто вынужденным находился откладывать статьи своего "Дневника" из-за того, что сам он не был доволен сделанною работою. Там это было можно, так как всегда были в запасе статьи разных авторов, из которых всегда можно было что-нибудь выбрать для замещения пустого места в номере. Теперь же, когда "Дневник писателя" выходил в свет самостоятельным изданием и от начала до конца писался одним автором, Федор Михайлович, в силу добросовестных отношений к своим обязательствам перед читателями своими, не мог позволить себе какого-либо манкирования выпусками его, и когда их приходилось отсрочивать, — а иногда-таки приходилось это делать, — то, как это видно из вышеприведенных писем, эти отсрочки стоили Федору Михайловичу больших нравственных страданий, а если прибавить к ним известную постоянную болезненность Федора Михайловича, его мнительность и нервную раздражительность, то можно представить себе, какое удручающее влияние имела на Федора Михайловича его журнально-публицистическая деятельность, и станет понятною его новая решимость прекратить, хотя на время, свой "Дневник".
Об этом прекращении "Дневника", равно как и о причине его, то есть о расстройстве своего здоровья, Федор Михайлович заявил своим читателям, сначала особою статьею в "Дневнике", а потом объявлениями в начале каждого выпуска его, гласившими, что подписка на "Дневник писателя" на 1878 год не принимается. В ответ на заявление Федор Михайлович получил множество писем от своих читателей и почитателей с просьбами продолжать "Дневник", нисколько не стесняясь сроками выхода его выпусков в свет, объемом и даже числом их в год, но он решительно отказался от этого, ссылаясь на необходимость поправить свои расстроенные силы и здоровье полным спокойствием и обещаясь возобновить "Дневник" опять, года через два.
Один литературный антрепренер, издававший в Петербурге захудалую газету, узнав о причине прекращения "Дневника писателя", приехал к Федору Михайловичу с предложением услуг страниц своей газеты для его "Дневника", мотивируя свое предложение якобы желанием избавить его от хлопот издательства; но Федор Михайлович, понимая истинную цель антрепренера, отверг его предложение с негодованием.
В разговоре с Федором Михайловичем, по поводу прекращения "Дневника писателя", он, как при выходе своем из редакции "Гражданина", опять высказал мне
надежду сойтись, года через два, и работать вместе. Опять он отдыхать собирался недолго.
— Отдохну немного, — говорил он, — а там опять за работу... Есть идея, которая давно уж занимает меня... Хочу разработать ее... А при "Дневнике" это невозможно.
— Роман это будет, Федор Михайлович? — спросил я.
— Да, пожалуй, и роман, если хотите! — с улыбкой ответил он.
Эта новосозревавшая в голове Федора Михайловича идея, через два года после того, явилась в свет в виде нового капитального творения его, под заглавием "Братья Карамазовы".
С прекращением "Дневника писателя" совпало прекращение деятельности типографии князя В. В. Оболенского, закрывавшейся не в силу каких-либо неблагоприятных обстоятельств, а просто согласно воле своего дилетанта-владельца... Последний выпуск "Дневника" предполагалось напечатать до закрытия типографии, по ликвидация дел происходила так быстро, что я не видел возможности приличным образом закончить издание Федора Михайловича и потому посоветовал ему отдать последний выпуск в какую-либо другую типографию. Он отдал этот выпуск в новооткрытую типографию В. Ф. Пуцыковича, тогда уже фактического издателя-редактора "Гражданина". После Федор Михайлович жаловался мне, что печатание этого последнего выпуска причинило ему много хлопот и неприятностей и что выпуск очень запоздал выходом, а в техническом отношении он вышел очень плохим.
XX.
После прекращения "Дневника писателя" я не виделся с Федором Михайловичем более двух лет... В этот промежуток времени он написал свой последний, колоссальный роман "Братья Карамазовы", который в 1880 году уже печатался в "Русском вестнике" и возбуждал в публике большой интерес к себе и к своему знаменитому автору, а возросшая за последние годы под влиянием впечатления, произведенного изданием "Дневника писателя", популярность Федора Михайловича привела, между прочим, к избранию его в вице-председатели Славянского благотворительного общества в Петербурге. Вообще в этот год — увы! последний в жизни Федора Михайловича — популярность его возрастала особенно быстро и в дни открытия памятника Пушкину, состоявшегося в том году, достигла апогея.
В то время в Петербурге нередко давались литературные вечера с благотворительною целью — большею частию в пользу недостаточных из учащейся молодежи, и Федор Михайлович принимал в них самое живое участие, которое главным образом привлекало на эти вечера публику. Одним из таких вечеров воспользовался я, чтобы посмотреть и послушать, хотя со стороны, любезного душе человека. Это было в апреле 1880 года, в Фомино воскресенье... Достойно замечания, что, несмотря на то что дело было в заключительный день пасхальных увеселений, стояла прекрасная погода, которая, заодно с только что наступившими белыми петербургскими ночами, манила на прогулку на открытом воздухе, зала Благородного собрания у Полицейского моста к началу вечера, то есть еще засветло, была буквально переполнена публикою...
Когда по программе дошла очередь до выхода на эстраду Федора Михайловича, в зале водворилась необыкновенная тишина, свидетельствовавшая о напряженном внимании, с которым присутствовавшие устремляли свои взоры на эстраду, где вот-вот появится автор "Братьев Карамазовых", писатель давно знаменитый, но недавно признанный таковым... И вот, когда этот момент наступил, среди напряженной тишины раздался взрыв рукоплесканий, длившийся, то чуть-чуть ослабевая, то вновь вдруг возрастая, около пяти минут. Федор Михайлович, деловою поступью вышедший из-за кулис и направлявшийся к столу, стоявшему посредине эстрады, остановился на полдороге, поклонился несколько раз приветствовавшему его партеру и продолжал, тою же деловою поступью, путь к столу; но едва он сделал два шага, как новый взрыв рукоплесканий остановил его вновь. Поклонившись опять направо и налево, Федор Михайлович поспешил было к столу, но оглушительные рукоплескания продолжались и не давали ему сесть за стол, так что он еще с минуту стоял и раскланивался. Наконец, выждав, когда рукоплескания несколько поутихли, он сел и раскрыл рукопись; но тотчас же, вследствие нового взрыва рукоплесканий, должен был снова встать и раскланиваться. Наконец, когда рукоплескания стихли, Федор Михайлович принялся читать. Читал он в тот вечер не напечатанные в "Русском вестнике" главы из "Братьев Карамазовых".
Чтение его было, по обыкновению, мастерское, отчетливое и настолько громкое или, вернее, внятное, что сидевшие в самом отдаленном конце довольно большой залы Благородного собрания, вмещающей в себе более тысячи сидящих человек, слышали его превосходно.
Нечего и говорить, что публика горячо аплодировала чтению Федора Михайловича, когда он кончил назначенное по программе, и просила его еще что-нибудь прочесть. Несмотря на продолжительность только что оконченного чтения, Федор Михайлович чувствовал себя настолько бодрым, что охотно исполнил эту просьбу. Перед многочисленным собранием публики он чувствовал себя так же хорошо и держал себя так же свободно, как бы в дружеском кружке; публика в свою очередь, чутко отличая искренность в его голосе, относилась к нему так же искренно, как к давно знакомому своему любимцу, так что, в отношении тона, овации публики Федору Михайловичу существенно отличались от оваций какой-нибудь приезжей знаменитости из артистического мира вообще.
На этот раз перед чтением вне программы Федор Михайлович сказал следующее маленькое вступление, полное характеристичности и остроумия:
— Я прочту стихи одного русского поэта... истинного русского поэта, который, к сожалению, иногда думал не по-русски, но когда говорил, то говорил всегда истинно по-русски!
И Федор Михайлович прочел "Власа" Некрасова — и как прочел! Зала дрожала от рукоплесканий, когда он кончил чтение. Но публика не хотела еще расстаться с знаменитым чтецом и просила его еще что-нибудь прочесть. Федор Михайлович и на этот раз не заставил себя долго просить; он сам, видимо, был сильно наэлектризован энтузиазмом публики и не ощущал еще усталости. Он прочел маленькую поэму графа А. К. Толстого "Илья Муромец" и при этом очаровал своих слушателей художественною передачею полной эпической простоты воркотни старого, заслуженного киевского богатыря-вельможи, обидевшегося на князя Владимира Красное Солнышко за то, что тот как-то обнес его чарою вина на пиру, покинувшего чрез это его блестящий двор и уезжавшего теперь верхом на своем "чубаром" в свое родное захолустье, чрез дремучий лес. Когда Федор Михайлович читал финальные стихи поэмы:
И старик лицом суровым
Просветлел опять,
По нутру ему здоровым
Воздухом дышать;
Снова веет воли дикой
На него простор,
И смолой и земляникой
Пахнет темный бор... —
одушевление его, казалось, достигло высшей степени, потому что заключительные слова "и смолой и земляникой пахнет темный бор..." были произнесены им с такою удивительною силою выражения в голосе, что иллюзия от истинно художественного чтения произошла полная: всем показалось, что в зале "Благородки" действительно запахло смолою и земляникою... Публика остолбенела, и, благодаря этому обстоятельству, оглушительный гром рукоплесканий раздался лишь тогда, когда Федор Михайлович сложил книгу и встал со стула.
Что касается до меня, то на меня этот вечер произвел впечатление неизгладимое.
Летом того же 1880 года состоялось открытие памятника А. С. Пушкину в Москве. На торжестве, происшедшем по этому случаю, Федор Михайлович сказал известную свою знаменитую речь о значении Пушкина для русского народа, произведшую до того сильное впечатление на все русское образованное общество, что она тогда была названа событием. Речь эта еще более увеличила популярность Федора Михайловича. Со времени ее для него начался ряд настоящих триумфов со стороны большинства русской интеллигенции, ареною которых были литературные вечера, дававшиеся после празднеств открытия памятника Пушкину особенно часто в Петербурге. В это время каждое появление Федора Михайловича на этих вечерах, в качестве непременного участника, сопровождалось поднесениями ему лавровых венков.
Наделавшая тогда столько шума речь эта была издана Федором Михайловичем в виде единственного за тот год выпуска "Дневника писателя".
XXI.
Осенью и зимою того же 1880 года мне довелось видеться и сноситься с Федором Михайловичем несколько раз. Предлогом для первого из них послужило следующее, лично меня касавшееся, дело.
В октябре того года, в типографии издателя журнала "Дело", Г. Е. Благосветлова, открылась вакансия на место соединенных обязанностей метранпажа упомянутого журнала и вместе с тем фактора типографии. Это-то место я желал занять; но так как я не был лично известен Г. Е. Благосветлову, то я должен был добыть какую-либо рекомендацию. За лучшее мне советовали достать рекомендацию кого-либо из старых солидных литераторов, и вот с этою-то целью я и отправился к Федору Михайловичу.
Жил тогда Федор Михайлович в Кузнечном переулке, на углу Ямской улицы, на последней в его жизни квартире... Замечу мимоходом, что и эта квартира находилась в старом, но довольно хорошо реставрированном доме. Сколько известно, в то время материальное положение его было, сравнительно с прежним, наилучшее; это было заметно и по квартире, более обширной, и по обстановке ее... Слава его в это время, более чем когда-либо прежде, была признана: в образованном обществе его чуть не на руках носили, в сочувственной ему части периодической печати ему курили фимиам, а во враждебной части ее говорили о нем с уважением, и, однако ж, при всех этих благоприятных обстоятельствах, здоровье Федора Михайловича не только не поправилось, но, напротив, по-видимому, еще более ухудшилось; не только два с половиною года назад, когда я с ним расстался, но даже весною того года, когда я видел его на литературном вечере, он был гораздо крепче и бодрее, чем в это мое свидание с ним.
Придя к Федору Михайловичу, я был принят Анною Григорьевною, по обыкновению бывшей на стороже возле своего болезненного мужа. Побеседовав со мною несколько минут, она пошла к Федору Михайловичу, чтобы сообщить ему обо мне, и тогда он вышел из своего кабинета к нам в гостиную. Отнесся ко мне Федор Михайлович по-прежнему внимательно и с добротою, но притом и с серьезностью, которую я по опыту признал в нем следствием удручающего недуга.
Когда я объяснил Федору Михайловичу причину моего к нему визита, то оказалось, что он сильно антипатизировал тому литературному лагерю, к которому принадлежал Г. Е. Благосветлов, что меня, впрочем, не особенно удивило, так как мне известна была резкая противоположность литературных направлений обоих лагерей.
— Я ведь с ними... давно уж не знаюсь, — сказал Федор Михайлович, выслушав мою просьбу, — так что уж и не знаю, могу ли я быть вам в этом случае полезен-то.
— Так как же быть-то, Федор Михайлович? — проговорил я, отчасти-таки озадаченный его заявлением. — А мне там дали понять, что ваш отзыв обо мне имел бы вес.
— Я напишу, если хотите, то, что о вас знаю, ни к кому собственно не обращаясь.
Я согласился; тогда Федор Михайлович попросил Анну Григорьевну, присутствовавшую при этом, тотчас же принести бумагу и чернила и писать под его диктовку.
— А я подпишу, — добавил он и стал диктовать свой отзыв обо мне, иногда поправляя продиктованное.
Отзыв этот, долженствовавший иметь значение рекомендации, вышел у Федора Михайловича, по обыкновению, оригинальным и потому весьма мало похожим на все подобного рода документы.
Вот это дорогое для меня свидетельство знаменитого писателя и человека:
"Михаила Александровича Александрова, как
метранпажа, знал в течение нескольких лет и был
всегда как нельзя более доволен его усердием,
аккуратностью и, смело могу сказать,
талантливостью; к тому же Михаил Александрович
сам литератор.
Федор Достоевский. 20-го октября 1880 г. С.-Петербург".
Я было заметил Федору Михайловичу, что прибавка о моем литераторстве излишня и, чего доброго, скорее вредна для меня, нежели полезна, но он возразил, что он этого не находит, тогда я не стал более противоречить ему.
Получив рекомендацию, я, между прочим, сказал Федору Михайловичу:
— Вот, Федор Михайлович, если поступлю на это место, я, вероятно, буду настолько самостоятелен, что буду в состоянии предложить вам свои услуги по печатанию ваших изданий без риска скомпрометироваться пред вами.
— Вы думаете... Нет... а я вам вот что скажу — новость: кружок из нескольких лиц, во главе с N, (18) собирается открыть типографию. Вот туда бы вам хорошо поступить-то... А? Как вы думаете?.. Вот там и я буду печатать.
— Я бы не прочь, Федор Михайлович, но ведь меня туда не приглашают.
— Я там сегодня буду и скажу о вас. Хотите?
— Но ведь N меня сам хорошо знает и потому, я думаю, если б находил соответственным своим видам...
— Да ведь дело-то пока в идее, понимаете, N поэтому и нет еще причины приглашать вас. Но очень вероятно, что идея эта осуществится. Я там сегодня буду и узнаю... И о вас поговорю.
Я поблагодарил Федора Михайловича, и мы скоро расстались.
Приняв к сведению, как говорится, сообщенную Федором Михайловичем новость, я благоразумно дал ход полученной от него рекомендации, передав ее протежировавшему мне лицу, близкому к Г. Е. Благосветлову, которому я лично все еще не представлялся, так как он заболел своею предсмертною болезнью, простудившись на похоронах фактора-метранпажа своей типографии А. А. Королькова, и потому, кроме близких ему людей, никого не принимал.
На другой день, когда я пришел с работы домой обедать, меня ожидала записка от N, присланная со слугою; в записке этой он приглашал меня, в своеобразных своих выражениях, "явиться к нему" в тот же день. Я догадался, разумеется, что это было последствие вчерашнего свидания Федора Михайловича с N, и понял, в чем дело. В тот же день я побывал у N. Прежде всего он просил меня не ходить к Г. Е. Благосветлову, а подождал бы немного их типографии, имеющей скоро открыться. Тут же он дал мне несколько поручений навести справки о ценах и составить сметы стоимости заведения и содержания типографии. В результате несколько моих дней труда, хлопот и потери рабочего времени пропали даром, ибо, в конце концов, оказалось, что N в этом предприятии не был самостоятелен, с компаниею же я не сошелся в условиях, и на этом водевиль наш кончился. После я узнал, что вскоре и N устранился от этого предполагавшегося предприятия; Федор же Михайлович и прежде еще предполагал принять в нем участие лишь как заказчик.
Между тем обстоятельства так сложились, что потеря около недели времени не оказала вредного влияния на мое искательство места в типографии Г. Е. Благосветлова; отчасти так было потому, что болезнь владельца типографии осложнилась, отчасти потому, что несмотря на то, что Федор Михайлович давно уже не знался "с ними", однако ж, отзыв его обо мне имел "у них" решающее значение для того, чтобы остановить на мне свой выбор.
Меня ждали, и я, наконец, пошел в помещение редакции журнала "Дело". Меня принял — теперь также уже покойный — Н. В. Шелгунов, главный сотрудник Григория Евлампьевича по редакции журнала.
Узнав, с кем имеет дело, Николай Васильевич произнес со свойственною ему живостью:
— Так это вы самый и есть господин Александров.
— Я самый, — отвечал я.
Засим Николай Васильевич с нескрываемым любопытством, но в то же время и с обычным своим добродушным видом принялся оглядывать меня с головы до ног, как некую диковину, так что я невольно улыбнулся, глядя ему в лицо.
— Вам смешно, что я вас так подробно исследую? — проговорил Николай Васильевич также с улыбкою.
— Да!
— Нельзя иначе; ведь я должен дать о вас отчет Григорию Евлампьевичу, который поручил мне переговорить с вами.
— Ну так как же вы меня находите?
— Да на меня вы тоже произвели хорошее впечатление... О вас Федор Михайлович Достоевский очень хорошо отзывается...
— Да, он меня довольно хорошо знает... имел довольно долго со мною дела.
Затем он спросил меня об условиях, на которых я желал бы поступить в их типографию; я сказал. Обстоятельство, что я желал занять две должности, как их занимал покойный А. А. Корольков, было препятствием к немедленному поступлению на одну из них, именно метранпажа, поэтому, а главное опять же по причине болезни Григория Евлампьевича, переговоры со мною прервались недели на три.
XXII.
До только что описанного стечения обстоятельств я работал в качестве метранпажа в типографии "Нового времени", куда я поступил в апреле того же 1880 года. Когда стало известно, что Федор Михайлович намерен возобновить свой "Дневник писателя" с января 1881 года, управляющий этою типографиею, А. И. Неупокоев, зная, что я хорошо знаком с Федором Михайловичем, попросил меня побывать у него в качестве агента типографии и предложить ему услуги ее по печатанию его издания. Ввиду того что переговоры мои с Благосветловым, с одной стороны, и с N — с другой, ни к чему существенному не привели, мне оставалось продолжать занятия на прежнем месте; я согласился поэтому исполнить поручение управляющего и, взяв с собою смету типографии, отправился к Федору Михайловичу.
Выслушав от меня предложение, Федор Михайлович не сразу меня понял.
— Да ведь вы, Михаил Александрович, кажется, хотели поступить в типографию Благосветлова; что же, разве не поступили? Как вы очутились в "Новом времени"?
Я рассказал о своих недавних перипетиях и пояснил, что вел их, находясь в типографии "Нового времени". Выслушав мой рассказ, он, с оттенком пренебрежительности в тоне, сообщил мне свои сведения о судьбе пресловутого проекта типографии под фирмою N и К°, после чего стал говорить со мною как с представителем типографии "Нового времени", предлагавшей ему свои услуги. Предложение имело успех; Федор Михайлович принял его тем с большим удовольствием, как он это высказал мне, что вести издание его в типографии буду непременно я.
В это же самое свидание наше, совершенно случайно, Федор Михайлович поручил мне миссию, исполнение которой произвело эпизод, не лишенный значения в истории нашей современной литературы. Случилось это следующим образом.
После переговора по поводу предложения услуг типографии "Нового времени" Федор Михайлович продолжал беседовать со мною об этой типографии и при этом спросил, какие в то время издания в ней печатались; когда я, отвечая на этот вопрос, сказал, что, между прочим, верстаю там "Еженедельное Новое время", в котором в то время печатался наделавший в свое время много шума роман — теперь также уже покойного — Н. К. Лебедева "Содом", под его всегдашним псевдонимом Н. Морского, (19) Федор Михайлович сказал, обращаясь ко мне и к Анне Григорьевне:
— А вы знаете, ведь это очень большой талант — этот Лебедев... Вот этот может действительно создать что-нибудь. Его романы очень и очень недурны. Но у него есть некоторые не совсем хорошие стороны... очень немногое, впрочем; он легко может исправиться; только сам он, очевидно, этих недостатков не замечает... Надо ему указать их... Мне очень хотелось бы с ним поговорить об этом, я бы сказал ему. Вообще я бы мог ему сказать кое-что полезное для него... Скажите-ка вы ему, Михаил Александрович, чтоб он пришел ко мне когда-нибудь; ведь вы, вероятно, видаетесь с ним?
— Нет, Федор Михайлович, не виделся еще ни разу, но могу найти предлог увидеться, так как имею с ним кое-какие сношения, то есть получаю от него оригинал, посылаю ему корректуры, по поводу которых возникает иногда переписка.
— Ну и прекрасно, найдите же, Михаил Александрович, такой предлог и, когда вы с ним увидитесь, скажите ему, пусть-ка он побывает у меня... если хочет... Скажите ему, что я хочу с ним поговорить.
Я, разумеется, с удовольствием принял на себя это лестное поручение и дня через два, захватив с собою корректуры, которые, надо заметить, я мог бы по-прежнему, без ущерба для дела, послать с рассыльным, отправился к Н. К. Лебедеву, жившему тогда в Графском переулке.
Николай Константинович Лебедев произвел на меня впечатление человека серьезного, хорошо владеющего собою и чрез это кажущегося спокойным. Как метранпажа журнала, в котором печатается его произведение, он принял меня вежливо и во все продолжение моего визита относился ко мне предупредительно. Усадив меня против себя у круглого стола, стоявшего посреди комнаты, он спросил, курю ли я, и, получив утвердительный ответ, положил передо мною папиросы и закурил папиросу сам.
Когда разговор собственно о предмете, послужившем мне предлогом для моего визита к Николаю Константиновичу, довольно скоро истощился, так как говорить о нем в сущности было почти нечего, а я уходить еще мешкал и, чувствуя некоторую неловкость своего положения — все вследствие искусственности предлога для своего визита, искусственности, которую, мне казалось, я плохо маскировал, — не успел еще оправиться, Николай Константинович, вероятно, заметил это и деликатно выручил меня, наведя разговор, не помню, на какую-то банальную тему. Скоро, однако ж, я оправился и твердо приступил к исполнению порученной мне Федором Михайловичем миссии, откровенно сказав Николаю Константиновичу, что для нее-то, главным образом, я и пришел к нему.
Выслушав меня, Николай Константинович приятно удивился, изменил при этом своему спокойному положению и еще более увеличил внимательность свою ко мне. Он с интересом расспрашивал меня о моих отношениях к Федору Михайловичу, вероятно желая сделать по ним оценку приглашению, получаемому чрез меня, и сообщениями моими об этом, очевидно, был удовлетворен, потому что в заключение нашей беседы он несколько раз благодарил меня за передачу приглашения, говорил, что оно для него очень приятно и что он непременно и вскоре воспользуется им. И действительно он не мешкал: не прошло после описанного и трех месяцев, как Федора Михайловича не стало в живых, а между тем он успел лично одобрить Николаю Константиновичу его произведения, ободрить его на дальнейшую деятельность, дать ему полезные советы и высказать ему столь лестные слова, что он, Федор Михайлович Достоевский, надеется видеть в нем своего прямого преемника в разработке известных литературных задач.
О только что рассказанном мною эпизоде упоминается в краткой биографии H. К. Лебедева, напечатанной в журнале "Нива" (см.: "Нива" 1888 г., № 16, с. 418). Между прочим, там есть место, на первый взгляд противоречащее моему рассказу, каковое противоречие я нахожу нужным объяснить. На самом деле противоречия никакого нет, и все произошло от крайней сжатости текста в этом журнале. Дело в том, что там сказано, что Ф. М. Достоевский пожелал познакомиться с Н. К. Лебедевым после появления романа последнего "Аристократия Гостиного двора", но не говорится, когда это знакомство состоялось. Действительно, высказывая мне упомянутое желание в то время, когда романа "Содом" печаталась еще первая четверть, Федор Михайлович очевидно составил себе понятие об авторе его не по этому роману, а по предыдущим; последним же в то время и наиболее крупным из таковых был именно роман "Аристократия Гостиного двора".
XXIII.
Около недели спустя после описанного эпизода, 7-го ноября 1880 г., последовала кончина Г. Е. Благосветлова, а еще с небольшим неделю спустя я получил записку от вдовы его, Е. А. Благосветловой, приглашавшей меня возобновить прерванные переговоры. Я принял приглашение, и возобновленные переговоры на этот раз привели к положительным результатам: несмотря на искусные торги новых советников, окруживших вдову, мне удалось отстоять все заявленные мною прежде пункты условий; вдове-наследнице в этом случае пришлось уступить членам редакции, старым советникам покойного мужа, Н. В. Шелгунову, Н. Ф. Бажину и К. М. Станюковичу, остановившим на мне свой выбор из многих кандидатов, главным образом, конечно, вследствие вышеупомянутой письменной рекомендации, данной мне Федором Михайловичем, и я 1-го декабря 1880 года занял вакантное место премьера в типографии весьма солидного в то время журнала "Дело".
Спустя после этого еще с неделю времени я пошел к Федору Михайловичу сообщить ему о своем перемещении и еще раз поблагодарить его за рекомендацию. Когда я пришел, Федора Михайловича не было дома, но принявшая меня Анна Григорьевна сказала, что он скоро будет домой, так как вышел лишь на прогулку. В ожидании его мы побеседовали об общественных успехах Федора Михайловича, причем я полюбовался несколькими лавровыми венками, поднесенными ему публикою на последних литературных вечерах, дававшихся в Петербурге в память Пушкина, в устройстве которых он принимал самое живое участие... Между тем вернулся домой Федор Михайлович; он был ужасно утомлен и, может быть именно от этого, очевидно не в духе. Когда он успокоился и обратился ко мне, я сделал свое сообщение, высказал ему свою благодарность и выразил свою готовность послужить ему теперь уже в качестве типографщика более самостоятельного, чем только метранпаж, каким я служил ему прежде, то есть предложил ему свои услуги по печатанию его изданий. Последнее я сделал из простого чувства вежливости, ибо на успех предложения я не рассчитывал, зная, как мало было на это шансов, и все-таки ответ его поразил меня. Он сказал следующее:
— Нет уж, я-то к ним не пойду! Да и вас не поздравляю с поступлением туда!..
Можно себе представить, какое впечатление должны были произвести на меня эти слова человека, которого я считал по меньшей мере проницательным! Присутствовавшая при этом Анна Григорьевна проявила ко мне живое участие; она несколько раз повторила, что Федор Михайлович выразился чересчур сильно, говорила, что мое дело совсем другое и что поэтому пугать меня не следует. Оправившись от первого впечатления приведенных слов, я спросил Федора Михайловича о причине его предубеждения и в ответ на это услышал следующее:
— Прежде я имел с ними дело... давно уж... заплатил им неустойку — и, Бог с ними, больше иметь с ними никакого дела не хочу!..
— Но ведь прежнее кончилось, Федор Михайлович, — возразил я, — теперь там другие люди, и потому все должно пойти по-другому.
— Вы думаете? — добродушно уже и с улыбкою возразил Федор Михайлович, — а я так думаю, что ничего не кончилось и никаких других людей нет, все по-старому останется.
Озадаченный таким категорическим заявлением Федора Михайловича, я не возражал ему более.
— Ну, а, однако ж, как же там-то, в "Новом-то времени", без вас-то я буду? — спросил Федор Михайлович после коротенькой паузы. — Как вы думаете, можно мне будет там печатать свой "Дневник"-то?
Я ответил на это утвердительно, сказав, что на этот счет он может быть вполне спокоен, так как типография эта во всех отношениях хорошая и знающих свое дело людей там довольно.
— Да, знающие-то люди, без сомнения, есть; но я не про то; я вас спрашиваю о том, каковы там люди-то вообще?
— И людей хороших довольно, так что и на этот счет можете быть покойны.
— Вот это самое главное... Вам известно, кто там будет вести мой "Дневник"?
На этот счет я также успокоил Федора Михайловича, так как еще раньше, уходя из типографии "Нового времени", высказал управляющему свои соображения о том, что нужно для того, чтобы Федор Михайлович остался типографиею доволен.
После этого мы расстались с Федором Михайловичем.
Прощаясь со мною в этот раз, Анна Григорьевна вернулась к давешним сильным словам Федора Михайловича и опять старалась смягчить их, говоря, что мои отношения существенно разнятся от отношений, бывших у Федора Михайловича с Благосветловым. Однако ж к тому, что я и сам знал, поступая на новое место, то есть, что я, хотя и косвенно, и пассивно, все же буду принадлежать к лиге считавшихся неблагонадежными, сложил в сердце своем и сказанное мне Федором Михайловичем, и потому решился быть особенно осторожным; но я долгом считаю добавить к этому, что скоро убедился в необходимости принятого решения только относительно некоторых новых советников своей хозяйки, что же касается до отношений моих к упомянутому мною выше триумвирату литераторов, составлявших редакцию журнала "Дело", под главенством Н. В. Шелгунова, ставшего после смерти Благосветлова ответственным редактором, то принятые мною предосторожности оказались ненужными, так как все они были прекрасные люди, так что из общения с ними я вынес одни только добрые воспоминания.
XXIV.
Только что описанное свидание мое с Федором Михайловичем было последним... 26-го января 1881 года я виделся с метранпажем, верставшим возобновившийся "Дневник писателя", и от него узнал, что Федор Михайлович болен; на расспросы мои о степени болезни, а также о ходе дела он рассказал мне, что когда он за день до того был у Федора Михайловича, то тот принял его лежа в постели... "Ну, что скажете, барин?" — спросил Федор Михайлович, прозвавший в шутку своего нового метранпажа "барином" и не оставлявший этой шутки на одре болезни.
Метранпаж ответил, что пришел переговорить о заключении 1-го выпуска "Дневника писателя", ввиду приближавшегося срока выхода его в свет.
— А я вот заболел... видите...
— Вижу, Федор Михайлович... Что же с вами случилось?
— У меня кровь из горла идет; доктор говорит, что у меня где-то внутри жилка порвалась и из нее-то течет кровь... уж две рюмки, говорят, вытекло.
После я узнал, что заболел Федор Михайлович 26-го января от разрыва артерий в легких, вследствие чего открылось кровотечение горлом, — болезнь, не особенно опасная для организма более крепкого и менее нервного; на другой день он исповедался и причастился и, почувствовав значительное облегчение, между прочим, занимался чтением корректур 1-го выпуска своего "Дневника", долженствовавшего выйти в свет по-прежнему в последнее число оканчивавшегося месяца; но увидеть этот выпуск начисто отпечатанным ему было не суждено: 28-го января положение его ухудшилось, и в тот же день он тихо, постепенно слабея от истечения крови, скончался...
Вместе с любезными мне воспоминаниями о личности незабвенного писателя, которого я привык уважать с первого дня знакомства, запечатлелись в памяти моей и последовавшие затем знаменательные события, связанные с его кончиною.
...Вокруг праха писателя произошло необычайное движение образованного русского общества, во главе которого стал тогдашний министр внутренних дел граф М. Т. Лорис-Меликов, по представлению которого ныне в Бозе почивающий император Александр Николаевич поспешил, между прочим, утешить осиротевшую семью прославившего свое отечество писателя, лишившуюся своего кормильца, обеспечением материального существования ее чрез назначение ей пожизненной пенсии из государственных средств. Великие князья, министры и масса иных высокопоставленных лиц приезжали поклониться праху мыслителя, много пострадавшего в своей жизни, и тут, возле его гроба, смешивались с разношерстною толпою еще, конечно, более многочисленных простых смертных почитателей его... Провинция принимала участие в выражении соболезнования к большой утрате присылкою множества телеграмм.
Никогда Кузнечный переулок, где находилась квартира почившего, не видал у себя столь блестящих съездов и вообще такого многолюдства, как в эти дни! Квартира эта сделалась общественным достоянием и с утра и до поздней ночи не затворялась.
На другой день по кончине Федора Михайловича, утром, знаменитый наш портретист, ныне также покойный, И. Н. Крамской нарисовал карандашом большой портрет с почившего; прекрасный портрет этот в тот же день был выставлен на устроенном в память Пушкина, по случаю 44-й годовщины его смерти, литературном вечере, в котором Федор Михайлович при жизни, по обыкновению, обещал участвовать; затем он поступил в собственность Анны Григорьевны Достоевской. (20)
Небольшая плеяда наших лучших писателей составила из себя комитет распорядителей похорон, с Д. В. Григоровичем во главе, который и принял на себя все хлопоты по этому предмету, освободив от них расстроенную вдову покойного.
31-го января вышел в свет "Дневник писателя" и в тот же день был весь распродан. На другой день появилось второе издание его, с траурною рамкою вокруг первой страницы.
Все почитатели Федора Михайловича, приходившие поклониться его праху, получали на память листки среднего книжного формата, на которых, в густой траурной рамке, воспроизведено было литографиею факсимиле писателя: "Федор Достоевский".
1-го февраля 1881 г. Петербург был свидетелем необычайного похоронного шествия с останками писателя — частного человека, проводить которого в последнее жилище — на кладбище Александро-Невской лавры — собралась более чем десятитысячная толпа интеллигентного люда всех слоев общества. Несколько десятков депутаций от разных учреждений, петербургских и иногородных, с колоссальными венками, прикрепленными к шестам, были расставлены впереди печального кортежа; они заняли собою более полуверсты протяжения. Затем следовали певчие и духовенство, за которыми должна была следовать колесница с гробом; но гроб с телом Федора Михайловича совсем не пришлось ставить на колесницу, так что она ехала позади, гроб же всю дорогу несли на плечах почитатели его, во множестве теснившиеся вокруг и наперерыв добивавшиеся сменить кого-либо из утомившихся доброхотных носильщиков, состоявших также из представителей всех классов общества. Этой чести удостоился и я... одновременно со мною, в числе носильщиков, я встретил П. В. Быкова, известного поэта, в то время состоявшего еще ответственным редактором журнала "Дело", с которым обменялись несколькими замечаниями по поводу совершавшегося... В числе несших гроб долго видел я князя В. П. Мещерского. За колесницею шло множество частных лиц и воспитанников и воспитанниц средних учебных заведений. Шествие, по обыкновению, замыкалось вереницею пустых карет, так что все оно растянулось более чем на версту. Простой люд, останавливавшийся полюбоваться на эту грандиозную картину, разумеется, прежде всего осведомлялся о том, кого хоронят, и с удивлением узнавал, что то был не генерал или иной большой начальник, не знатный вельможа, а всего только писатель, то есть сочинитель нескольких книг.
— Стало быть, книги-то хороши сочинил? — заключал свои расспросы уяснивший наконец себе простолюдин, что такое писатель, сочинитель.
— Стало быть, так! — заключал объяснявший.
С каждым шагом процессии по направлению к Лавре толпа, сопровождавшая ее, становилась многолюднее. Во всех высших и в большинстве средних учебных заведениях были прекращены уроки, и собравшиеся на них студенты и воспитанники колоннами направлялись к Невскому проспекту и примыкали к процессии. В продолжение всего пути в группах студентов, примкнувших к своим официальным депутациям, раздавалось стройное пение "Святый Боже".
Некоторые учебные заведения, находившиеся неподалеку от пути следования процессии, не прекращая уроков на весь день, выходили на Невский проспект в полном составе своем, с преподавателями или преподавательницами, чтобы встретить, поклониться и проводить глазами останки "великого учителя". (21) К числу таких учебных заведений принадлежало и то, где училась моя дочь, о которой я однажды упоминал здесь... Теперь она была предметом общего внимания прогимназии, случайно в этот день узнавшей от нее, что она бывала в семействе Ф. М. Достоевского.
Между тем процессия подвигалась очень медленно и лишь около двух часов дня достигла места назначения. Перенесенные таким образом останки Ф. М. Достоевского были поставлены в церкви Св. Духа, самое же погребение состоялось 2-го февраля.
Отправляясь на другой день на погребение, я принужден был взять с собою и свою маленькую дочку, упросившую меня об этом. Не предвидя этого, я запасся всего одним билетом для входа в церковь и вследствие этого встретил некоторые затруднения относительно пропуска малютки туда; девочка готова была заплакать от неудачи, как, на наше счастье, к этой сцене подошел Д. В. Григорович и, узнав, в чем дело, приказал пропустить нас, заметив мне только, что мне трудно будет охранять ребенка от тесноты. В церкви было очень многолюдно, однако особенных затруднений нам не представилось, благодаря, разумеется, самой публике, соблюдавшей строгий порядок и благопристойность.
Зато, когда последовал вынос тела из церкви на кладбище и публика с билетами смешалась с публикою без билетов, предостережение оказалось вполне основательным, и мне, с риском остаться вдали от центра, оставалось только защищать свою малютку от ринувшейся и заметавшейся в разные стороны толпы. Однако ж, по какой-то счастливой случайности, мы очутились в такой близости от могилы, что слышали довольно отчетливо почти все, что над нею говорилось...
Наступали сумерки, когда мы уходили из Лавры, а возле свежей могилы Ф. М. Достоевского оставалось еще очень много почитателей его, разделившихся на группы и, одни тихо, раздумчиво, другие горячо и шумно, беседовавших о незаменимой утрате...
Примечания
(1) А. И. Траншель, ныне уже покойный. (Примеч. М. А. Александрова.)
(2) Типография А. И. Траншеля, где печатался тогда "Гражданин", находилась на углу Невского проспекта и Владимирской улицы, в помещении, занимаемом ныне рестораном Палкина. (Примеч. М. А. Александрова.)
(3) В. Ф. Пуцыкович, впоследствии, после Федора Михайловича, редактор, а затем, с 1877 г., собственник "Гражданина". (Примеч. М. А. Александрова.)
(4) То есть оттиск с набора. (Примеч. М. А. Александрова.)
(5) То есть исключить из номера журнала, в состав которого она должна была войти по предварительному расчету. (Примеч. М. А. Александрова.)
(6) Так назывался один из отделов "Гражданина". (Примеч. М. А. Александрова.)
(7) В Петербург, из Твери. (Примеч. М. А. Александрова.)
(8) Я исполнил желание Федора Михайловича, не поместив тогда в номер досаждавшую ему статью о сельских школах, которая так после того и не была напечатана в "Гражданине". (Примеч.. М. А. Александрова.)
(9) Писанного под диктовку Федора Михайловича А. Г. Достоевскою. (Примеч. М. А. Александрова.)
(10) "Редакция", то есть внешние, видимые атрибуты, а в том числе и вывеска редакции журнала "Гражданин", во время редакторства Ф. М. Достоевского помещалась сначала в квартире издателя, а потом в квартире секретаря редакции, В. Ф. Пуцыковича. (Примеч. М. А. Александрова.)
(11) Статья, о которой здесь шла речь, напечатана в №№ 19, 20, 21 и 22 журнала "Гражданин" за 1874 год, под заглавием "Из воспоминаний простого человека. Мой учитель", с посвящением учителям народных школ. (Примеч. М. А. Александрова.)
(12) В. Ф. Пуцыковича, бывшего до этого секретарем редакции "Гражданина", помещение которой с некоторого времени было в его квартире. (Примеч. М. А. Александрова.)
(13) в восьмую долю листа (прим. ред.)
(14) Князь В. В. Оболенский незадолго до того занял в периодической литературе довольно видное положение рядом своих статей по земским вопросам, сначала под псевдонимом "Земца". (Примеч. М. А. Александрова.)
(15) На самом деле вымарано было не то и не другое из мнившегося Федору Михайловичу, а именно 4 малая глава большой второй главы, то есть конец из до того времени полученного мною текста, вследствие чего я, вероятно, и не счел необходимым точно обозначить в письме своем к Федору Михайловичу содержание запрещенного, так как пропущенного цензором текста было достаточно, чтобы сверстать и напечатать первый лист выпуска; второй же лист, по моим расчетам, предстояло верстать уже по приезде Федора Михайловича в Петербург, так что предвиделось время для отстаивания запрещенного. В 1886 году, перебирая свои бумаги, я нашел между ними рукопись всего выпуска "Дневника писателя" за июль — август 1876 г., которую тогда же и передал А. Г. Достоевской, печатавшей в то время 2-е издание "Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского". По этой рукописи восстановлена малая глава большой четвертой главы, озаглавленная "Земля и дети", первоначально и затем в 1-м издании "Полного собрания сочинений" напечатанная с значительными пропусками, составлявшими в свое время цензурные исключения; запрещенная же цензурою целиком глава, о которой в приводимых письмах идет речь, по некоторым соображениям не вошла и во 2-е издание. (Примеч. М. А. Александрова.)
(16) Это говорится о статье под заглавием "Земля и дети". (Примеч. М. А. Александрова.)
(17) То есть чтобы я прочел корректуру после корректора сам, об этом Федор Михайлович просил меня, уезжая. (Примеч. М. А. Александрова.)
(18) Бывшим издателем "Гражданина". (Примеч. М. А. Александрова.)
(19) Роман этот первоначально начат был печатанием в фельетонах ежедневного "Нового времени", но после двух или трех фельетонов он там был прекращен; спустя же некоторое время он был целиком напечатан в "Еженедельном Новом времени". (Примеч. М. А. Александрова.)
(20) Превосходная фототипия с этого портрета помещена во втором издании "Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского". (Примеч. М. А. Александрова.)
(21) Одна из многих надписей на огромных венках, несомых впереди процессии. (Примеч. М. А. Александрова.)