Н. ФОН-ФОХТ

К БИОГРАФИИ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО (1)

Познакомился я с Ф. М. Достоевским в начале 1866 года в Москве, когда мне было всего пятнадцать с половиной лет. Случилось это таким образом. В Константиновском межевом институте, где я в то время воспитывался, состоял врачом, притом единственным, статский советник Александр Павлович Иванов, прекраснейший и добродетельнейший человек, каких я редко встречал в своей жизни. Он был женат на родной сестре Ф. М. Достоевского, Вере Михайловне, от которой имел многочисленное потомство, чуть ли не девять человек детей. Я был принят в семействе Ивановых как родной и очень часто ходил к ним в отпуск, а летом проводил у них все свободное от лагерей каникулярное время. Об Александре Павловиче Иванове я бы мог многое написать, но это не составляет цели настоящих воспоминаний. Скажу только одно, что в институте решительно все, и служащие и воспитанники, чрезвычайно уважали и любили А. П. Иванова, и когда он скончался, в январе 1868 года, то воспитанники несли гроб его на руках до самой могилы, отстоявшей от института на несколько верст. Вся Москва знала А. П. Иванова, и все глубоко сожалели о преждевременной его кончине.

Однажды вечером, в начале 1866 года, я был отпущен в отпуск к Ивановым, которые жили в казенной квартире на институтском дворе. У них я застал довольно много гостей, здороваясь с которыми я был представлен пожилому господину, немного выше среднего роста, с белокурыми прямыми волосами и бородой, с весьма выразительным и бледно-матовым, почти болезненным лицом. Это был Ф. M. Достоевский. Он сидел в кругу молодежи и беседовал с нею. Я с удивлением и крайним любопытством смотрел на этого человека, о котором так много слышал в семействе Ивановых и с произведениями которого был отчасти уже знаком. Мне невольно вспомнились его герои из "Мертвого дома", закованные в кандалы и одетые в серые арестантские куртки. Неужели, подумал я, руки и ноги этого благообразного человека также побрякивали кандалами, неужели и он носил арестантскую куртку? Да, все это в действительности было, все это перенес этот человек в дебрях отдаленной Сибири, в каторге, которую он так гениально изобразил в "Записках из Мертвого дома"...

В тот же вечер я узнал, что Ф. М. Достоевский решил провести предстоявшее лето в окрестностях Москвы, именно в сельце Люблино, которое было расположено в пяти-шести верстах от города по Московско-Курской железной дороге. Здесь обыкновенно проводило лето и семейство Ивановых, нанимая очень красивую, построенную в швейцарском вкусе дачу. Люблино принадлежало московским 1-й гильдии купцам Голофтееву и Рахманину и состояло из небольшого числа каменных домов, которые отдавались под дачи. В то отдаленное время Люблино представляло очень уютный и тихий уголок. Дачи были окружены прелестным старым парком, примыкавшим с северной стороны к большому проточному озеру, а с южной — парк переходил незаметно в мешаный большой лес, тянувшийся по направлению к Перервинской слободе. Вообще Люблино было окружено лесами и потому представляло весьма здоровый пункт для летнего пребывания. В озере же дачники пользовались превосходным купаньем и рыбной ловлей. Около купален было собрано множество лодок разнообразных типов, коими дачники пользовались безвозмездно. Вообще в Люблине можно было проводить лето весьма приятно, причем главное его достоинство заключалось в том, что сюда не заглядывали городские жители, не было самоваров, шарманок, акробатов и прочих удовольствий для людей средней руки и простонародья. В Люблине всегда было тихо и спокойно.

В мае месяце Ивановы переехали на дачу, а вскоре прибыл из Петербурга и Ф. М. Достоевский, который нанял для себя отдельную двухэтажную каменную дачу поблизости Ивановых. Он, собственно, занимал только одну большую комнату в верхнем этаже, которая служила ему спальней и рабочим кабинетом; остальные комнаты в доме были почти пустые, так что здесь царствовала всегда невозмутимая тишина. Это было весьма кстати для Достоевского, который тогда трудился над своим известным романом "Преступление и наказание", именно писал его вторую часть.

Обыкновенно Ф. М. Достоевский вставал около девяти часов утра и, напившись чая и кофе, тотчас же садился за работу, которой не прерывал до самого обеда, то есть до трех часов пополудни. Обедал он у Ивановых, где уже и оставался до самого вечера. Таким образом, Федор Михайлович писал по вечерам крайне редко, хотя говорил, что лучшие и наиболее выразительные места его произведений всегда выходили у него, когда он писал поздно вечером. Однако вечерние занятия ему были воспрещены, как слишком возбуждавшие и без того расстроенную его нервную систему. Как известно, Ф. М. Достоевский страдал припадками падучей болезни, приобретенной им во время ссылки в Сибири. Здесь не могу пройти молчанием одного случая, происшедшего со мной в описываемое лето. Однажды к Ивановым приехали гости из Москвы, провели целый день в Люблине и по настоянию гостеприимного хозяина остались ночевать, с тем чтобы на другой день утром отправиться обратно. Так как гостей было довольно много, то пришлось на ночь потесниться, и я должен был уступить свою комнату одному из гостей. Ф. М. Достоевский предложил мне переночевать у него. Я, конечно, охотно согласился, и мы скоро вдвоем пришли к нему на дачу. Пожелав спокойной ночи Федору Михайловичу, я отправился в соседнюю комнату и устроился здесь весьма удобно на диване, однако заснуть никак не мог. Мертвая тишина, царствовавшая в доме, тихие шаги Федора Михайловича в соседней комнате и иногда достигавшие до меня его тихие вздохи и даже как будто какой-то шепот, раздававшийся по временам в его комнате, взволновали меня, и я при всем старании никак не мог заснуть. Мною начал овладевать даже какой-то непонятный страх, и я слышал биение своего юного сердца. Так прошло с добрый час. Вдруг шаги Федора Михайловича начали приближаться к моей комнате, затем тихо отворилась дверь, и я увидел бледную фигуру Достоевского со свечкою в руках. Я невольно вздрогнул и приподнялся на диване.

— Послушайте, — дрожащим голосом проговорил Достоевский, — если со мною случится в эту ночь припадок, то вы не бойтесь, не подымайте тревоги и не давайте знать Ивановым.

С последними словами Федор Михайлович притворил дверь и удалился в свою комнату. Как молодому юноше, мне в ту минуту сделалось невыразимо страшно, я боялся видеть и слышать об этой болезни (у нас в институте было два-три таких случая), а тут приходилось с минуты на минуту ожидать, что вот-вот Федор Михайлович упадет, начнутся с ним конвульсии, раздадутся болезненные, совершенно особенные крики... Сон далеко отлетел от меня, и я весь обратился в напряженный, тревожный слух. Вскоре шаги прекратились, и вместо этого я стал ясно различать перелистывание страниц книги. Очевидно, Федор Михайлович начал читать. Я старался думать о чем-нибудь постороннем, но за какую бы мысль я ни хватался, фигура Достоевского со свечкою в руках постоянно возвращала меня на прежние ожидания припадка. Ужасная ночь! Вдруг я стал различать едва долетавший до моего слуха отдаленный, глухой шум. Последний быстро приближался и усиливался, наконец раздался продолжительный свисток, и я тотчас же догадался, что это проходил поезд Московско-Курской железной дороги. Я невольно и с радостью ухватился за гул удалявшегося поезда, и, по мере того как поезд все более и более удалялся, я тоже начал забываться... Когда я проснулся, яркое летнее солнце весело глядело в мою комнату, и вся бодрость разом возвратилась ко мне. Быстро одевшись, я застал Федора Михайловича уже за утренним чаем веселым и совершенно спокойным. Оказалось, что припадка с ним не было, хотя приближение такового он накануне предчувствовал.

— Я всегда предчувствую приближение припадка, — говорил он мне, — но вчера как-то благополучно обошлось. А вы, я думаю, порядочно напугались? — засмеялся он и тотчас же переменил тему разговора и начал рассказывать о своем последнем путешествии за границу.

Достоевский говорил медленно и тихо, сосредоточенно, так и видно было, что в это время у него в голове происходит громадная мыслительная работа. Его проницательные небольшие серые глаза пронизывали слушателя. В этих глазах всегда отражалось добродушие, но иногда они начинали сверкать каким-то затаенным, злобным светом, именно в те минуты, когда он касался вопросов, его глубоко волновавших. Но это проходило быстро, и опять эти глаза светились спокойно и добродушно. Но что бы он ни говорил, всегда в его речи проглядывала какая-то таинственность, он как будто и хотел что-нибудь сказать прямо, откровенно, но в то же мгновение затаивал мысль в глубине своей души. Иногда он нарочно рассказывал что-нибудь фантастическое, невероятное и тогда воспроизводил удивительные картины, с которыми потом слушатель долго носился в уме. Одна из дочерей А. П. Иванова, уже взрослая девица и отличная музыкантша, была большая трусиха. Федор Михайлович это хорошо знал и нарочно рассказывал ей на сон грядущий такие страшные и фантастические истории, от которых бедная Мария Александровна не могла подолгу заснуть. Федора Михайловича это ужасно забавляло.

О своем пребывании в Сибири и в каторге Достоевский нам ничего никогда не рассказывал. Он вообще не любил об этом говорить. Все это знали, конечно, и никто не решался никогда возбуждать разговора на эту тему. Только однажды мне удалось, сидя у Федора Михайловича за утренним чаем, услышать от него несколько слов по поводу небольшого Евангелия, которое у него лежало на маленьком письменном столе. Мое внимание возбудило то обстоятельство, что в этом Евангелии края старинного кожаного переплета были подрезаны. На мой вопрос о значении этих подрезов Достоевский мне объяснил, что когда он должен был отправиться в ссылку в Сибирь, то родные благословили и напутствовали его этою книгою, в переплете которой были скрыты деньги. Арестантам не дозволялось иметь собственных денег, а потому такая догадливость его родных до некоторой степени облегчила ему на первое время перенесение суровой и тяжелой обстановки в сибирском остроге.

— Да, — сказал с грустью Федор Михайлович, — деньги — это чеканенная свобода...

С этим Евангелием Достоевский потом никогда в жизни не расставался, и оно у него всегда лежало на письменном столе. (2)

Ф. М. Достоевский очень любил молодежь, почти все свободное свое время от занятий он всецело отдавал этой молодежи, руководя всеми ее развлечениями. По счастливому стечению обстоятельств, в описываемое лето в Люблине поселилось несколько семейств, которые быстро перезнакомились между собою. Было много молодежи, несколько очень хорошеньких и взрослых барышень, так что по вечерам на прогулку нас собиралось со взрослыми до двадцати человек. Все это общество было всегда беззаботно весело, всегда царствовало во всем полное согласие, и никогда даже малейшая тень какого-либо недоразумения или неудовольствия не пробегала между нами. И душою этого общества всегда были А. П. Иванов и Ф. М. Достоевский. Что они скажут, то делали все, и взрослые, и молодежь. Конечно, каждый из нас, юношей, имел предмет своего обожания, но все это носило до такой степени невинный, идеалистический характер, что старшие только подсмеивались над нами, шутя относились к нашим вздохам и мечтаниям, не бросив ни разу зерно какого-либо недоброго подозрения. Оттого и царствовали между всеми нами дружба и полное единство. Да, счастливое было это время!

Прогулки обыкновенно заканчивались разными играми в парке, которые затягивались иногда до полуночи, если дождь ранее не разгонит всех по домам. Ф. М. Достоевский принимал самое деятельное участие в этих играх и в этом отношении проявлял большую изобретательность. У него однажды даже явилась мысль устроить нечто вроде открытого театра, на котором мы должны были давать импровизированные представления. Для сцены выбрали деревянный помост, охватывавший в виде круглого стола ствол столетней, широковетвистой липы. В то время вся наша молодежь зачитывалась сочинениями Шекспира, и вот Ф. М. Достоевский решил воспроизвести сцену из "Гамлета". По его указаниям сцена должна была быть воспроизведена в следующем виде: я и старший сын А. П. Иванова стоим на часах и ведем беседу, вспоминая о недавно появившейся тени прежнего датского короля. Во время этого разговора вдруг появляется тень короля в лице Федора Михайловича, закутанного с головою в простыню. Он проходит по сцене и скрывается, мы же, объятые ужасом, падаем. После этого медленно выступает на сцену Гамлет (молодой доктор К<арепи>н, племянник Федора Михайловича) и, увидя нас лежащими на земле, останавливается, грозным взором окидывает зрителей и торжественно произносит: "Все люди свиньи!" Эта фраза вызывала громкие рукоплескания публики, и тем сцена кончалась. В этом роде изображались и другие сцены, и всегда в них участвовал сам Достоевский. Словом, он забавлялся с нами, как дитя, находя, быть может, в этом отдых и успокоение после усиленной умственной и душевной работы над своим великим произведением ("Преступление и наказание").

Ф. М. Достоевский очень любил музыку, он почти всегда что-нибудь напевал про себя, и это лучше всего обозначало хорошее настроение его духа. В этом отношении вторая дочь А. П. Иванова, Мария Александровна, ученица Московской консерватории, доставляла ему большое удовольствие своею прекрасною игрою. В одном только они расходились: Мария Александровна была большая поклонница Шопена (как и вообще все женщины), между тем как Федор Михайлович не особенно жаловал музыку польского композитора, называя ее "чахоточной". Он превыше всего ставил музыку Моцарта и Бетховена, а из русских композиторов очень любил произведения Глинки и Серова, в особенности оперу последнего "Рогнеда". Относительно "Аскольдовой могилы" мы образовали два лагеря: А. П. Иванов и я были на стороне этой оперы и восторгались каждым ее мотивом, все прочие образовали противоположную партию, относились к опере равнодушно, даже насмешливо, называя музыку Верстовского собранием простых романсов, и больше ничего. Ф. М. Достоевский не высказывался определенно и скорее готов был бы поддержать А. П. Иванова, чтобы хотя чем-нибудь доставить удовольствие этому прекрасному человеку. Действительно, стоило только неодобрительно отозваться об "Аскольдовой могиле", как это просто выводило из себя Александра Павловича. Он знал эту оперу наизусть и играл ее по слуху. Со времени постановки оперы на московскую сцену А. П. Иванов не пропускал ни одного представления. Он рассказывал, что в первый год постановки "Аскольдовой могилы" она была сыграна шестьдесят раз. Тогда роль Торопки исполнял знаменитый певец Бантышев, который своим феноменальным голосом всегда привлекал в театр массу москвичей, преимущественно из купечества.

Уже раз коснувшись музыки, упомяну здесь маленькую подробность. Однажды в присутствии Ф. М. Достоевского я сыграл на рояли (я тоже играл по слуху) немецкий романс на известные стихи из Гейне:


      Du hast Diamanten und Perlen,
      Hast alles, was Menschenbegehr,
      Und hast die schцnsten Augen,
      — Mein Liebchen, was wilist du mehr?.. и т. д.

Романс этот очень понравился Федору Михайловичу, и он полюбопытствовал узнать, где я его слышал. Я ответил, что несколько раз слышал, как его играли шарманщики в Москве. По-видимому, Достоевский слышал этот романс впервые и стал частенько сам его напевать. Не смею утверждать, но, быть может, у него вследствие сего явилась мысль в 5-й главе 2-й части своего романа "Преступление и наказание" вложить в уста умирающей Катерины Ивановны Мармеладовой те же слова этого романса, которые она произносит в бреду. Необходимо припомнить, что Катерина Ивановна также ходила по улицам с шарманкой и своими детьми, заставляя последних петь и плясать перед глазеющим народом. Вторую же часть своего романа Федор Михайлович именно писал в Люблине летом 1866 года.

Ф. М. Достоевский почти каждую неделю ездил в Москву, в редакцию "Русского вестника", в котором печатался его роман, и всегда возвращался домой недовольный и расстроенный. Объяснялось это тем, что ему приходилось почти всегда исправлять текст или даже прямо выбрасывать некоторые места своего произведения вследствие разных цензурных стеснений. Это, конечно, было ему очень неприятно, но открыто он этого не высказывал, так что никто из нас не знал, какие места романа исчезли бесследно для читающей публики.

Однажды Федор Михайлович отправился в Москву пешком и для компании пригласил меня с собой. Во всю дорогу он рассказывал о последних политических событиях, весь интерес которых в то время сосредоточивался на австро-прусской войне. Я, конечно, мало понимал в политике, но, читая ежедневно газеты, очень интересовался военными успехами Пруссии. Естественно поэтому, с какою жадностью я вслушивался в объяснения, мнения и взгляды Федора Михайловича, который своею громадною эрудицией мог поистине увлечь каждого слушателя. От него я узнал о Бисмарке, Наполеоне III, Франце-Иосифе и других вершителях судеб Европы. Он был очень внимателен и терпелив к задаваемым мною вопросам и с полною обстоятельностью старался мне все разъяснить, чего я, по своему юношеству, не понимал. В такой беседе мы дошли до Рогожской заставы. Здесь Федор Михайлович просил меня остаться и подождать, пока он съездит в редакцию. Я присел на лавочку возле какого-то трактира средней руки и от нечего делать начал считать, сколько мимо меня провезут по шоссе покойников на Рогожское кладбище. Нужно заметить, что в описываемое лето в Москве свирепствовала холера если и не особенно сильная, а все же уносившая ежедневно немало жертв. В течение трехчасового ожидания я насчитал, что мимо меня провезли около десяти человек покойников, почти исключительно из простонародья. Какая-нибудь клячонка тащит в телеге наскоро сколоченный простой желтый гроб, и два-три человека провожатых, а то и никого. Грустная картина! Но вот вскоре показалась пролетка, и в ней знакомая фигура Федора Михайловича, искавшего меня глазами. Когда он подъехал ко мне, то сообщил прежде всего, что он очень проголодался, и предложил закусить тут же в трактире. Я был весьма доволен таким предложением, ибо и сам чувствовал голод. Таким образом, мы вошли в трактир и заняли отдельный столик, накрытый белой скатертью и усеянный скучающими мухами. Благодаря летнему времени, в трактире было почти пусто. Половые в белых рубахах и с салфеткой под мышкой уныло бродили по зале и, по-видимому, были удивлены нашим посещением, ибо мы все же были на загородном шоссе необычными посетителями.

Половой, подававший нам холодную закуску (кстати замечу, что Федор Михайлович почти ничего не пил), был очень вертлявый и услужливый человек, так что он невольно напомнил мне того трактирного слугу, который подавал обед П. И. Чичикову в гостинице города N. Когда я об этом заметил Федору Михайловичу, то привел его в самое веселое настроение. Вообще достаточно было по какому-либо поводу упомянуть о Гоголе, чтобы вызвать У Достоевского горячий восторг, — до такой степени он преклонялся пред гением этого великого писателя. Много раз, вспоминая различные места из произведений Гоголя, он говорил, что по реальности изображаемых лиц и неподражаемому юмору он ничего высшего не знает ни в русской, ни в иностранной литературах. Например, говорил он однажды, ничего более характерного и остроумного не мог придумать ни один писатель, как это сделал Гоголь, когда Ноздрев, после тщетных усилий заставить Чичикова играть в карты и окончательно рассердившись, вдруг отдает приказание своему слуге: "Порфирий, ступай скажи конюху, чтобы не давал овса лошадям его, пусть их едят одно сено". Это был такой гениальный штрих в характеристике Ноздрева, который сразу выдвинул всю фигуру его и наиболее сильно очертил все внутреннее содержание этого бесшабашного человека.

К сожалению, Ф. М. Достоевский нам никогда ничего не читал, так что я не могу сказать, какое он производил впечатление своим чтением на слушателей.

Судя по тому, как он говорил, как рассказывал, нужно думать, что и читал он очень хорошо. Но все до такой степени относились к нему деликатно, так никому не хотелось его чем-нибудь утрудить, что никто и не решался предложить ему книгу для чтения вслух, без личного его к тому побуждения и желания.

В конце июля месяца я уехал вместе со старшим сыном А. П. Иванова (гимназистом 7-го класса) в их деревню, находившуюся в Зарайском уезде Рязанской губернии. Село Даровое, так называлось родовое имение Достоевских, перешло в приданое Вере Михайловне Ивановой. Прощаясь с нами, Федор Михайлович поручил нам вести дневник, в который записывать все, что будет происходить в деревне во время нашего там пребывания. Еще немного ранее уехали в ту же деревню Вера Михайловна с двумя дочерьми, так что в Даровом собралось нас небольшое общество, и мы весьма приятно проводили время, несмотря на большую глушь, куда мы заехали.

Наше путешествие не ознаменовалось ничем особенным.

Выйдя на станции Луховицы Московско-Рязанской железной дороги, мы уже далее продолжали путь на лошадях и к вечеру прибыли в Зарайск. Здесь пришлось переночевать. От нечего делать мы осмотрели город, который, как и все русские уездные города, не представлял ничего достопримечательного, за исключением разве старинной толстой стены, представлявшей остатки прежнего кремля.

Благодаря летней поре в городе было пустынно и скучно. Редко кого можно было встретить на улице из публики, и только единственный в городе извозчик, стоявший уныло на площади, показывал, что и в Зарайске жители не лишены стремления к удобствам передвижения. На другой день мы уже были в деревне, где нас гостеприимно принял в свои стены небольшой старинный господский дом.

Несмотря на то что кругом свирепствовала холера, в особенности в Коломне, в ста верстах от нас, мы чуть ли не с раннего утра принимались за уничтожение превосходных яблок и груш, коими изобиловал фруктовый сад при господском доме. Другим лакомым блюдом были грибы: мы их уничтожали с неменьшим усердием, не обращая никакого внимания на запрещение их есть. Грибы составляли до такой степени характерную особенность нашего стола, что мы у себя в дневнике ввели рубрику "грибных" и "негрибных" дней. По-видимому, Бог хранил нас, и никто за все время пребывания в деревне не заболел даже признаками холеры.

В средине августа мы возвратились в Люблино и еще застали здесь Ф. М. Достоевского. Он прежде всего потребовал от нас дневник и торжественно прочитал его при всех. Некоторые места нашего юношеского произведения вызывали у него смех, и в общем он остался доволен и похвалил нас.

Но вот кончилось лето, все начали готовиться к переезду на зимние квартиры, выражаясь по-военному, и наше "люблинское" общество стало быстро уменьшаться. Вскоре уехал в Петербург и Ф. М. Достоевский, обещав при прощании, что будущее лето он снова проведет в Люблине. Конечно, это было для всех большою радостью, но, к сожалению, этой радости не суждено было осуществиться.

В том же году я отправился на Рождественские праздники в отпуск к своему брату в Петербург. Так как Ф. М. Достоевский, при прощании в Москве, приглашал меня его навестить, если я буду в Петербурге, то я счел долгом исполнить его желание, притом я имел маленькое поручение к нему от Ивановых. Однажды утром на праздниках я отправился к Достоевскому. Он в то время жил на углу Столярного переулка и Средней Мещанской, вместе с своим пасынком П. Исаевым, на матери которого, вдове Исаевой, Федор Михайлович женился еще в бытность свою в Сибири, но которая уже умерла незадолго до моего знакомства с Достоевским. Эту первую супругу нашего знаменитого писателя я видел только один раз в Москве, у Ивановых, и она на меня произвела впечатление в высшей степени болезненной и нервно-расстроенной женщины.

Вход в квартиру Достоевского был из-под ворот по холодной и грязноватой каменной лестнице. Квартира помещалась, насколько помнится, во втором этаже и состояла всего из трех небольших комнат, весьма скромно меблированных. Прямо из передней — столовая, направо — кабинет и спальня Федора Михайловича, налево — комната его пасынка. Я застал Достоевского за весьма невинным занятием: он сидел за чайным столом в средней комнате и набивал папиросы. Он очень радушно принял меня, подробно расспрашивал о семействе Ивановых, вспомнил о Люблине и все повторял, что никогда в жизни не проводил так приятно лета, как прошлое, которое на него подействовало самым благодетельным образом. Между прочим он мне сообщил, что романа "Преступление и наказание" он еще не кончил, что ему предстоит теперь двойная работа, так как он непременно должен для Стелловского (известного тогда издателя) к определенному сроку написать какую-нибудь вещь. Это было причиною появления в свет повести Достоевского "Игрок", написанной, главным образом, под диктовку, ввиду спешности работы.

Пробыв еще некоторое время у Федора Михайловича, я с ним затем вместе собрался уходить. Когда мы спускались по лестнице, нам навстречу попал высокий господин, с длинными волосами, в золотых очках и в фетровой шляпе с широкими полями. Ф. М. Достоевский весьма дружески с ним поздоровался и, обращаясь ко мне, произнес: "Представляю вам нашего знаменитого поэта Аполлона Николаевича Майкова!" После этого оба писателя вышли вместе на улицу, и я с ними простился.

Это было в последний раз, когда я виделся с Ф. М. Достоевским. Перед отъездом в Москву я еще раз заходил к нему, чтобы проститься, но не застал его дома. С тех пор я с Достоевским более не встречался, но память о нем всегда будет жить в моем сердце, и если я решился поделиться с читателем моими юношескими воспоминаниями об одном из эпизодов в жизни Ф. М. Достоевского, то единственно в том предположении, что все, что касается жизни этого замечательного, многострадального человека и первоклассного русского писателя, будет также дорого каждому просвещенному русскому читателю.

Примечания

(1) Все, что здесь изложено, было записано мною давно, около тридцати лет тому назад, под живым впечатлением знакомства моего с Достоевским. (Примеч. Н. Фон-Фохта.)

(2) Это Евангелие хранится в семье Достоевских. О нем напечатана заметка Н. Н. Кузьмина в январской книжке "Ежемесячных сочинений" 1901 г. (Примеч. редакции "Исторического вестника".)

Hosted by uCoz