ВОСПОМИНАНИЯ О ФЕДОРЕ МИХАЙЛОВИЧЕ ДОСТОЕВСКОМ
Приступая к изложению моих воспоминаний о Федоре Михайловиче Достоевском, я поневоле должен начать со старшего его брата, Михаила Михайловича, не только потому, что первоначальное мое знакомство было заключено с сим последним, но и потому, что влияние старшего брата на Федора Михайловича было огромное и жизнь их почти постоянно находилась в тесной связи, скрепившейся их неизменной дружбой и братскою любовью. Замечательно, что оба брата отличались в значительной степени друг от друга сложением, характером и типом физиономии. Михаил Михайлович на шестнадцатом году был таков же, каковым он остался во всю жизнь: невысокого роста, худощав, с несколько впалою грудью, лицо его было очень красивое, умное, продолговатое, слегка смуглое, осененное длинными каштановыми волосами; несмотря на постоянную бледность, цвет его был здоровый; глаза темно-голубые, открытые, весьма выразительные, часто оживленные, почти огненные; нос продолговатый, слегка сгорбленный; губы тонкие, подвижные, нередко сжимавшиеся в виде насмешки. Разговор его был при первой встрече, особенно в кругу незнакомых людей, сдержанный, осторожный; затем, коль скоро удалось возбудить его сочувствие или затронуть живую нотку по которому-нибудь из любимых предметов, например, литературе, музыке, он делался более сообщительным и, наконец, вдохновлялся; в декламации не было ему подобных.
Федор Михайлович, напротив, был в молодости довольно кругленький, полненький, светлый блондин, с лицом округленным и слегка вздернутым носом. Ростом он был не выше брата; светло-каштановые волосы были большею частию коротко острижены; под высоким лбом и редкими бровями скрывались небольшие, довольно глубоко лежащие серые глаза; щеки были бледные, с веснушками, цвет лица болезненный, землистый; губы толстоватые. Он был далеко живее, подвижнее, горячее степенного своего брата, который при совместном жительстве нередко его удерживал от неосторожных поступков, слов и вредных знакомств; он любил поэзию страстно, но писал только прозою, потому что на обработку рифмы не хватало у него терпения; хватаясь за какой-нибудь предмет, постепенно им одушевляясь, он, казалось, весь кипел; мысли в его голове родились подобно брызгам в водовороте; в это время он доходил до какого-то исступления, природная прекрасная его декламация выходила из границ артистического самообладания; сиплый от природы голос его делался крикливым, пена собиралась у рта, он жестикулировал, кричал, плевал около себя. Притом ему вредили испорченные от постоянной привычки к курению трубки зубы. Михаила Михайловича я никогда не видел сердитым; в минуту неудовольствия он разве пустит, бывало, какую-нибудь тонкую, нередко едкую насмешку; это был человек общества, не увлекавшийся, большею частью ласковый, хотя часто и холодный, обходительный, вследствие природной доброты всегда склонный к оптимизму; Федор Михайлович был не менее добр, обходителен, но, будучи не в духе, он часто смотрел на все сквозь черные очки, разгорячаясь, он забывал приличие и увлекался иногда до брани и самозабвения. <...>
В июле месяце, после производства кондукторов Мусселиуса (служившего впоследствии в Омске и покровительствовавшего там по возможности Федору Михайловичу во время его ссылки) и Ритчера в первый офицерский чин, Михаилу Михайловичу и мне предоставлено было занять обе кондукторские вакансии при ревельской Инженерной команде. Михаил Михайлович был годом старше меня (он родился в 1820 году). Я уже сказал, что он тогда занимал один обширную кондукторскую комнату в третьем этаже ревельского Инженерного дома на Новой улице (Neugasse). Служебные занятия предоставляли ему довольно свободного времени, чтобы предаться поэзии, и все его стихотворения, написанные чисто и четко (красивым почерком, чрезвычайно сходным с почерком Федора Михайловича) на гладко и стройно обрезанных осьмушечках, лежали открыто на рабочем столе молодого поэта. Он тогда верил глубоко в свое поэтическое призвание и нередко повторял переведенные им стихи Гете:
Не знаю, чем бы я был, не имей я поэзии дара,
Но с ужасом вспомню о том, что тысячи суть без него.
Не мерещилось ему тогда, что через 15 лет ему придется поместить над одним из окон своего магазина у Банковского моста в Петербурге другие стихи:
Сей магазин открыт писателем одним,
Который, видя, что его творенья плоски,
А слава лишь мечта и дым,
Пустился делать папироски.
<...> Часы, проведенные в июле, августе и сентябре месяцах 1837 года в обществе Михаила Михайловича Достоевского, останутся навсегда одним из приятнейших воспоминаний моей жизни. К сожалению, им суждено было скоро прекратиться. Михаил Михайлович был уже в июле месяце утвержден кондуктором <...>
В октябре я отправился в Петербург с целью поступления в императорскую Медико-хирургическую академию, и Михаил Михайлович, провожая меня до парохода, дал мне письмо к младшему брату с просьбой немедленно по прибытии в Петербург познакомиться с Федором Михайловичем.<...>
В ноябре месяце 1837 года я посетил в первый раз Федора Михайловича в Инженерном училище. <...>
Свидания мои с Федором Михайловичем в конце 1838 и в начале 1839 года сделались довольно редкими. Но, к счастию, новый президент Шлегель по высокому своему просвещению и сердечной доброте был настоящим отцом для студентов; он был страстный любитель музыки; с целью распространения ее он дал в мое распоряжение отдельную комнату (24-й номер), в которой помещался рояль. Во время летних вакаций 1839 года Федор Михайлович нередко приезжал ко мне, и мы здесь восхищались вместе не только новостями литературы, но и музыки. Немало было любителей, присоединившихся к нашему времяпровождению. В числе их упомяну о незабвенном товарище, Станиславе Осиповиче Сталевском, искренно подружившемся с Федором Михайловичем.
В декабре 1840 года приехал в Петербург Михаил Михайлович держать экзамен на чин прапорщика полевых инженеров. <...> Квартира его была на Васильевском острове (кажется, по 9-й линии) у вдовы Изуматовой <...> Здесь мы встречались часто с Федором Михайловичем. <Михаил Михайлович> <...> нам читал отрывки своих переводов шиллеровского "Дон Карлоса" и "Германа и Доротеи" Гете. Много было у него новых лирических стихотворений <...> Из них запечатлелись в моей памяти последние строфы одного:
Поэт! один лишь ты родишься без наследства,
И без защитников свершаешь жизни путь!
Приемыш мира ты; мир холит твое детство,
Чтоб после от груди тебя же оттолкнуть;
Чтоб омрачить твой дух холодностью, презреньем,
Чтоб ты весь век стонал под ношей адских мук.
Мир смотрит на тебя с улыбкой, с восхищеньем
Затем, что стон твой — песнь, а плач твой — райский звук.
<...> 16 февраля Михаил Михайлович, покончив с прощальными визитами, собрал немногочисленных своих знакомых и друзей на прощальный вечер. Здесь был и Федор Михайлович, который в первый раз нам читал отрывки из двух драматических своих опытов: "Марии Стюарт" и "Бориса Годунова". Михаил Михайлович читал нам довольно пространное стихотворение "Беседа двух ангелов" и некоторые другие. После дружного ужина мы распростились. Рано утром 17-го числа Михаил Михайлович уехал в Ревель.
После отъезда Михаила Михайловича мы в продолжение 1841 года с Федором Михайловичем виделись довольно редко. Я знал, что он готовился к выходному экзамену из училища и потому усиленно занят был изучением требовавшихся при этом экзамене предметов. По окончании экзамена он был выпущен в числе лучших офицеров. Два года оставалось ему еще пробыть в офицерских классах училища. <...>
Из разных петербургских удовольствий более всех привлекал его театр. Можно сказать, что в 1841 и 1842 годах в Петербурге все театры без исключения процветали. Что касается балета, то я сам в нем почти никогда не бывал, но Федор Михайлович всегда с восхищением говорил о впечатлении, которое на него производили танцовщицы Тальони, Шлефахт, Смирнова, Андреянова и танцовщик Иогансон. Преимущественно процветал тогда Александринский театр. Такие артисты, как Каратыгины, Брянский, Мартынов, Григорьевы, г-жи Асенкова, Дюр и пр., производили неимоверное впечатление, тем более на страстную, поэтическую натуру Федора Михайловича. На французской сцене мы одинаково восторгались такими талантами, как супруги Алланы, Vernet и его сестра m-me Paul Ernest, Mondidier, Bressant (которого впоследствии заменил не менее даровитый Deschamps), Tйtard, Dumenil, m-me Louisa Mayer, m-lle Mila, Malvina и пр. На немецком театре выдавались тогда двое: г. Кунст и г-жа Лилла Лёве. Впечатление, произведенное последней актрисою на Федора Михайловича в роли Марии Стюарт, было до той степени сильно, что он решился разработать этот сюжет для русской сцены, но не в виде перевода или подражания Шиллеру, но самостоятельно и согласно с данными истории. В 1841 и 1842 годах это была одной из главных его задач, и то и дело он нам читал отрывки из своей трагедии "Мария Стюарт".
Второе место в числе петербургских удовольствий занимала музыка. В 1841 году публика восхищалась концертами известного скрипача Оле-Буля. С 9 апреля 1842 года начались концерты гениального Листа и продолжались до конца мая. Несмотря па неслыханную до тех пор цену билетов (сначала по 25, после по 20 рублей ассигнациями), мы с Федором Михайловичем не пропускали почти ни одного концерта. Федор Михайлович нередко посмеивался над своими друзьями, носившими перчатки, шляпы, прическу, тросточки а la Liszt. После одного из концертов, в тесноте при выходе из залы, у него была оторвана кисточка от шпажного темляка, и с тех пор до самой отставки он ходил без этой кисточки, что, конечно, было замечено многими, но Федор Михайлович равнодушно отвечал на все замечания, что этот темляк без кисточки ему дорог, как память о концертах Листа. Впрочем, собственно к музыке Федор Михайлович никогда не относился с тем восторгом, как старший брат его. Михаил Михайлович во всю жизнь был страстным любителем музыки. <...> Кроме этих удовольствий молодые люди находили еще развлечение на вечеринках в частных домах. Но Федор Михайлович имел мало знакомств и вообще чуждался их, чувствуя себя в семейных домах не в своей сфере. Оставались балы и маскерады в Дворянском собрании — в соединенном обществе, в немецком собрании. Наконец, для так называемой jeunesse dorйe существовали еще танцклассы с шпицбалами: Марцынкевича, Буре, мадам Кестениг, Рейхардта и пр., и в летнее время загородные гулянья. Понятно, что Федор Михайлович при своей страстной натуре, при своей жажде все видеть, все узнать, кидался без разбора в те и другие развлечения; но скорее всего он отказался от балов, маскерадов и пр., так как он вообще был довольно равнодушен к женскому полу и его приманкам. Непостижимы только были мне непомерные его расходы, несмотря на сравнительную умеренность в удовольствиях. <...>
Весною 1843 года здоровье Федора Михайловича стало поправляться. По-видимому, и материальные его средства улучшились; во время Великого поста он навещал концерты вновь прибывшего Листа, знаменитого тенора Рубини и кларнетиста Блаза. 18 апреля мы были на представлении "Руслана и Людмилы". С привычным увлечением он мне декламировал отрывки из сочинений Гоголя, также Ламартина "Le poиte mourant", но более всего он занимался чтением французских романистов, особенно "Confession gйnйrale" Фредерика Сулье, "Les contes bruns" Бальзака, "Japhet а la recherche d'un pиre" Марриэта и т. п.
<...> Скажу несколько слов об обыкновенном ежедневном препровождении времени Федора Михайловича. Не имея никаких знакомств в семейных домах, навещая своих бывших товарищей весьма редко, он почти все время, свободное от службы, проводил дома. Служба ограничивалась ежедневным (кроме праздников) хождением в Инженерный замок, где он с 9 часов утра до 2-х часов пополудни занимался при Главном инженерном управлении. После обеда он отдыхал, изредка принимал знакомых, а затем вечер и большую часть ночи посвящал любимому занятию литературой. Какую ему принесет выгоду это занятие, о том он мало думал. "Ведь дошел же Пушкин до того, что ему за каждую строчку стихов платили по червонцу, ведь платили же Гоголю, — авось и мне заплатят что-нибудь!" — так выражался он часто.
Когда были деньги, он брал из кондитерской последневышедшие книжки "Отечественных записок", "Библиотеки для чтения" или другого журнала, нередко абонировался в которой-нибудь библиотеке на русские и французские книги. У меня были из новейших немецких беллетрических сочинений творения Карла Бека, Фрейлиграта, Рюккерта, Ник. Ленау, Эм. Гейбеля, Ан. Грюна, Иммермана, Фёрстера, Гервега, Ланге, Г. фон Фаллерслебена, Гейне и Берне и пр. Федор Михайлович считал истраченные на эти сочинения деньги брошенными; единственные интересовавшие его стихи были: "Es kamen nach Frankreich zwei Grenadier" Гейне и "Janko, der ungarische Rosshirt" К. Бека. Во время безденежья (т. е. всего чаще) он сам сочинял, и письменный стол его был всегда завален мелко, но четко исписанными цельными или изорванными листами бумаги. Как жаль, что он в хранении своих листков не соблюдал порядка и аккуратности своего старшего брата!
<...> Я старался познакомить его в некоторых семейных домах. Первым в том числе был дом почтенного бельгийца Монтиньи, служившего механиком при арсенале. <...> Монтиньи жил в соседстве с нами в Эртелевом переулке в доме аптекаря Фромма. <...> На Выборгской стороне была известная ситцевая фабрика швейцарца Шугарта. Еще будучи студентом, я нередко проводил праздничные вечера в этом прекрасном семействе, где, кроме образованнейших иностранцев, собирались и ученые люди, например, известный писатель доктор Максимилиан фон Гейне (брат поэта), профессор Хоменко, товарищ мой, живописец и скульптор Андерсон и пр. Служившие в фабрике брат известного естествоиспытателя и туриста фон Чуди и писатель Г. Фрей навещали меня нередко и познакомились с Федором Михайловичем.
Но будучи не совершенно тверд во французском разговоре, Федор Михайлович часто разгорячался, начинал плевать и сердиться, и в один вечер разразился такой филиппикой против иностранцев, что изумленные швейцарцы его приняли за какого-то "enragй" и почли за лучшее ретироваться. Несколько дней сряду Федор Михайлович просил меня убедительно оставить всякую попытку к сближению его с иностранцами. "Чего доброго, — женят меня еще на какой-нибудь француженке и тогда придется проститься навсегда с русскою литературой!"
Гораздо лучше Федор Михайлович сошелся с некоторыми товарищами моими из поляков. Первое место в том числе занимал выше уже упоминаемый незабвенный друг мой Станислав Осипович Сталевский. Он происходил из хорошего семейства Витебской губернии и провел юношеские лета в военной службе. Неудачи заставили его через покровительство своего дяди Гр. Солтана пристроиться к Медицинской академии, когда ему был уже 23-й год. Военная выправка, стройный высокий стан, красивое лицо с выразительно польским типом, в котором просвечивало истинное добродушие, соединенное с замечательным умом, приятные манеры — все это сделало Сталевского любимцем хорошего женского общества. Разговор его был увлекательный, но всегда обдуманный и осторожный. Опытность жизни отличала его перед товарищами, которые все были моложе его летами. Он был одинаково любим и уважаем равно своими товарищами, как и начальниками. Посещения его были Федору Михайловичу особенно приятны, так что, услышав голос его, он нередко бросал свои занятия, чтобы наслаждаться умною и приятною беседою. Сталевский знакомил нас обоих с сочинениями Мицкевича, и многие из прекрасных его сонетов тогда же были мною переведены на немецкий язык.
<...> Я выше говорил о постоянной болезненности Федора Михайловича. В чем состояла эта болезненность и от чего зависела она? Прежде всего он был золотушного телосложения, и хриплый его голос при частом опухании подчелюстных и шейных желез, также землистый цвет его лица указывали на порочное состояние крови (на кахексию) и на хроническую болезнь воздухоносных путей. Впоследствии присоединились опухоли желез и в других частях, нередко образовались нарывы, а в Сибири он страдал костоедой костей голенных. Но он переносил все эти страдания стоически и только в крайних случаях обращался к медицинской помощи. Гораздо более его тревожили нервные страдания. Неоднократно он мне жаловался, что ночью ему все кажется, будто бы кто-то около него храпит; вследствие этого делается с ним бессонница и какое-то беспокойство, так что он места себе нигде не находит. В это время он вставал и проводил нередко всю ночь за чтением, а еще чаще за писанием разных проектированных рассказов. Утром он тогда был не в духе, раздражался каждой безделицей, ссорился с денщиком, отправлялся расстроенный в Инженерное управление, проклинал свою службу, жаловался на неблаговоливших к нему старших инженерных офицеров и только мечтал о скорейшем выходе в отставку. О болезненной его раздражительности, об опасении наступления какого-то летаргического сна пишет и брат его Андрей Михайлович в № 1778, 8 февраля 1881 года газеты "Новое время". Впрочем, и обстоятельства расстраивали его. То и дело он нанимал писарей для переписки черновых своих сочинений и выходил из себя, видя их ошибки и бесполезно им истраченные деньги.
Между тем время шло, и Федор Михайлович до 23-летнего возраста не заявил о себе еще ни одним печатным сочинением.
Друзья его, как то Григорович в 1844 году поставил уже на сцену две комедии, разыгранные с успехом; Патон оканчивал перевод "Истории польского восстания Смиттена", Михаил Михайлович оканчивал перевод "Дона Карлоса" Шиллера; я сам помещал разные статейки на немецком языке в "Магазине для немецких читателей в России" Л. Т. Эльснера, а Федор Михайлович, глубоко веривший в свое литературное призвание, изготовил сотни мелких рассказов, но не успел еще составить ни одного вполне оконченного литературного труда. Притом денежные его обстоятельства со дня на день более и более приходили в упадок. Все это расстраивало его нервы и производило припадки какого-то угнетения, заставлявшие опасаться нервного удара или, как он выражался, кондрашки. Я как врач давно заметил его расстройство, требовавшее необходимо деятельного медицинского пособия, но я приписывал все это неправильному образу жизни, бессонным ночам, несоблюдению диеты. Федор Михайлович любил скрывать не только телесные свои недуги, но и затруднительные денежные обстоятельства. В кругу друзей он казался всегда веселым, разговорчивым, беззаботным, самодовольным. Но немедленно по уходе своих гостей он впадал в глубокое раздумье, затворившись в уединенном кабинете, выкуривал трубку за трубкой, обдумывал печальное свое положение и искал самозабвения в новых литературных вымыслах, в которых главную роль играли страдания человечества.
<ВОСПОМИНАНИЯ О Ф. М. ДОСТОЕВСКОМ В ЗАПИСЯХ И ПЕРЕСКАЗЕ О. Ф. МИЛЛЕРА>
В ноябре 1838 года посетил Федора Михайловича в Инженерном училище Александр Егорович Ризенкампф, приехавший для поступления в Медико-хирургическую академию из Ревеля, где познакомился с Михаилом Михайловичем, поручившим ему передать Федору Михайловичу письмо. "Здесь, — вспоминает г. Ризенкампф, — в приемном покое, находившемся на южном фасаде Инженерного замка, мы провели несколько незабвенных часов. Он продекламировал мне со свойственным ему увлечением стихи: из Пушкина "Египетские ночи" и Жуковского "Смальгольмский барон" и др., рассказывал о своих собственных литературных опытах и жалел только, что заведенная в училище строгость не позволяла ему отлучаться. Но мне это не мешало бывать у него по воскресеньям перед обедом; кроме же того по пятницам мы встречались в гимнастическом заведении шведа де Рона, помещавшемся в одном из павильонов Инженерного замка". <...>
В конце 1840 года Федору Михайловичу довелось увидеться с братом, приехавшим, по свидетельству г. Ризенкампфа, в Петербург держать экзамен на чин прапорщика полевых инженеров. Он и был произведен в офицеры в январе 1841 года и оставался затем в Петербурге до 17 февраля. Накануне отъезда он собрал к себе друзей на прощальный вечер.
Был тут, конечно, и Федор Михайлович и читал отрывки из двух своих драматических опытов (навеянных, надо думать, чтением Шиллера и Пушкина): "Марии Стюарт" и "Бориса Годунова". Что касается первого сюжета, то Федор Михайлович, по свидетельству г. Ризенкампфа, продолжал ревностно им заниматься и в 42 году, чему способствовало сильное впечатление, произведенное на него в роли Марии Стюарт немецкою трагическою актрисою Лилли Лёве. Достоевский хотел обработать эту трагическую тему по-своему, для чего тщательно принялся за приготовительное историческое чтение. Куда девались наброски его "Марии Стюарт", а равно и "Бориса" — остается неизвестным.
Как раз к первым годам жизни Федора Михайловича на свободе относится продолжительный перерыв в его переписке с братом.
Пробел, оказывающийся в письмах, до некоторой степени восполняется тем более драгоценными воспоминаниями доктора Ризенкампфа. Побывав в Ревеле в июле 1842 года и повидавшись там с Михаилом Михайловичем, Александр Егорович Ризенкампф, по возвращении своем осенью в Петербург, стал чаще навещать Федора Михайловича, о незавидном матерьяльном положении которого наслышался от его брата. На поверку в самом деле оказалось, что из всей занимаемой Федором Михайловичем квартиры отапливался только один кабинет. Федор Михайлович совершенно почти отказался от удовольствий, после того как немало потратился в 1841 и начале 1842 года на Александринский театр, процветавший в то время, отчасти и на балет, который он почему-то тогда любил, и на дорогие концерты таких виртуозов, как Оле-Буль и Лист. Теперь, после утреннего посещения офицерских классов, он сидел запершись в своем кабинете, предавшись литературным занятиям. Цвет лица его был какой-то земляной, его постоянно мучил сухой кашель, особенно обострявшийся по утрам; голос его отличался усиленною хрипотой; к болезненным симптомам присоединялась еще опухоль подчелюстных желез. Все это, однако же, упорно скрывалось от всех, и даже приятелю-доктору насилу удавалось прописать Федору Михайловичу хотя какие-нибудь средства от кашля и заставить его хоть несколько умереннее курить жуковский табак. Из товарищей часто навещал тогда Достоевского только Дм. Вас. Григорович, представлявший во многих отношениях прямую противоположность Федору Михайловичу. "Молодой, ловкий, статный, — вспоминает доктор Ризенкампф, — светский, красивый и живой, сын богатого гусарского полковника и его жены, фрaнцужeнки-aристократки, друг поручика Тотлебена, тогда уже обнаруживавшего задатки будущей своей известности, и артиста Рамазанова, любимец и поклонник прекрасного пола, вращавшийся постоянно в лучшем петербургском обществе, Григорович привязался к нелюдиму и затворнику Достоевскому по врожденной ему страсти к литературе". Тогда он, сколько помнится г. Ризенкампфу, переводил с французского какую-то пьесу из китайского быта, а Достоевский, отказавшись от продолжения своей "Марии Стюарт", усердно принялся за "Бориса Годунова", также оставшегося неоконченным. Кроме того, Федора Михайловича тогда уже занимали различные повести и рассказы, планы которых так и сменяли друг друга в его плодовитом воображении. Подобного рода производительность поддерживалась в нем постоянным литературным чтением. (О том, будто Федор Михайлович еще в Инженерном училище писал своих "Бедных людей", доктор Ризенкампф ничего не знал.) Из русских писателей он особенно охотно читал тогда Гоголя и любил произносить наизусть целые страницы из "Мертвых душ". Из французских писателей, кроме прежде уже ему особенно полюбившихся Бальзака, Жорж Занд и Виктора Гюго, — он, по свидетельству г. Ризенкампфа, читал Ламартина, Фредерика Сулье (особенно любя его "Mйmoires du diable"), Эмиля Сувестра, отчасти даже Поль де Кока. Понятно, что при все более и более развивающихся литературных наклонностях Достоевский должен был тяготиться посещением офицерских классов. Он бы давно бросил их, если бы не угроза опекуна прекратить в таком случае выдачу ему денег. А Федор Михайлович в них постоянно нуждался!
В ноябре 1842 года получено было из Ревеля известие о рождении у Михаила Михайловича сына. Федор Михайлович был его крестным отцом и, по замечанию г. Ризенкампфа, проявил по этому случаю свою обычную щедрость. В декабре младший брат, Андрей Михайлович, живший, как мы знаем из писем, с 1841 года у Федора Михайловича, поступил в Строительное училище. Оставшись один, Федор Михайлович стал тем усиленнее готовиться к экзамену из офицерских классов. В то же время и г. Ризенкампфу пришлось серьезно думать о выпускном экзамене из Медицинской академии. Поневоле они стали видеться реже.
В Великом посту 1842 года, запомнил, однако, г. Ризенкампф, Федор Михайлович, у которого вдруг оказался опять прилив денег (расщедрился, может быть, опекун, чтобы поощрить его усидчивые занятия инженерными науками), позволил себе отдыхать от трудов па концертах вновь прибывшего Листа, а также знаменитого певца Рубини и кларнетиста Блаза. После Пасхи, в апреле, он сошелся с доктором Ризенкампфом на представлении "Руслана и Людмилы". Но уже с мая Федор Михайлович опять отказался от всяких удовольствий, чтобы вполне отдаться приготовлениям к окончательному экзамену, продолжавшемуся с 20-го мая по 20-е июня. В то же время держал свой выпускной экзамен и доктор Ризенкампф. От усиленных занятий он заболел и еще 30-го июня лежал в постели. Как вдруг в этот день приезжает к нему Федор Михайлович, которого нельзя было и узнать. Веселый, с здоровым видом, довольный судьбой, он возвестил о благополучном окончании экзаменов, выпуске из заведения с чином подпоручика (в полевые инженеры), о получении от опекуна такой суммы денег, которая дала ему возможность расплатиться со всеми кредиторами, наконец о получении двадцативосьмидневного отпуска в Ревель и о своем намерении отправиться туда на другой же день. Теперь же он силою стащил приятеля с постели, посадил его с собой на пролетку и повез в ресторан Лерха на Невском проспекте. Тут Достоевский потребовал себе номер с роялем, заказал роскошный обед с винами и заставил больного приятеля есть и пить с собой вместе. Как ни казалось это сначала невозможным для больного г. Ризенкампфа, но пример Федора Михайловича подействовал на него заразительно; он хорошо пообедал, сел за рояль — и выздоровел.
На другой день, в десять часов утра, он, как ни в чем не бывало, проводил Федора Михайловича на пароход, а через три недели и сам отправился в Ревель, где нашел его вполне наслаждающимся свободой в семействе брата. Пришлось, однако познакомиться и с ревельским обществом, и оно, по свидетельству доктора Ризенкампфа, "своим традициональным, кастовым духом, своим непотизмом и ханжеством, своим пиэтизмом, разжигаемым фанатическими проповедями тогдашнего модного пастора гернгутера Гуна, своею нетерпимостью особенно в отношении военного элемента" произвело на Достоевского весьма тяжелое впечатление. Оно так и не изгладилось в нем во всю жизнь. Он был тем более поражен, что ожидал встретить в культурном обществе здоровые признаки культуры. "С трудом я мог убедить Федора Михайловича, — говорит доктор Ризенкампф, — что все это — только местный колорит, свойственный жителям Ревеля... При своей склонности к генерализации он возымел с тех пор какое-то предубеждение против всего немецкого". Между тем Михаил Михайлович, с помощью жены, снабдил брата полным ремонтом белья и платья, столь дешевого в Ревеле. Уверенный в том, что Федор Михайлович никогда не знает, сколько у него чего, он, по словам г. Ризенкампфа, просил последнего поселиться в Петербурге вместе с Федором Михайловичем и, по возможности, подействовать на него примером немецкой аккуратности. Вернувшись в Петербург в сентябре 1843 года, доктор Ризенкампф так и сделал. Застал он Федора Михайловича без копейки, кормящимся молоком и хлебом, да и то в долг из лавочки. "Федор Михайлович, — говорит он, — принадлежал к тем личностям, около которых живется всем хорошо, но которые сами постоянно нуждаются. Его обкрадывали немилосердно, но, при своей доверчивости и доброте, он не хотел вникать в дело и обличать прислугу и ее приживалок, пользовавшихся его беспечностью". Самое сожительство с доктором чуть было не обратилось для Федора Михайловича в постоянный источник новых расходов. Каждого бедняка, приходившего к доктору за советом, он готов был принять как дорогого гостя. "Принявшись за описание быта бедных людей, — говорил он как бы в оправдание, — я рад случаю ближе познакомиться с пролетариатом столицы". На поверку, однако же, оказалось, что громадные счеты, подававшиеся в конце месяца даже одним булочником, зависят не столько от подобного гостеприимства Федора Михайловича, сколько от того, что его денщик Семен, находясь в интимных отношениях с прачкой, прокармливал не только ее, но и всю ее семью и целую компанию ее друзей на счет своего барина. Мало того: вскоре раскрылась и подобная же причина быстрого таяния белья, ремонтировавшегося каждые три месяца, то есть при каждой получке денег из Москвы. Но точно так же, как в денщике, пришлось разочаровывать Федора Михайловича в его портном, сапожнике, цирюльнике и т. д., а равным образом доводить его до сознания, что и в числе угощаемых им посетителей далеко не все заслуживали участия.
Крайнее безденежье Федора Михайловича продолжалось около двух месяцев. Как вдруг, в ноябре, он стал расхаживать по зале как-то не по-обыкновенному — громко, самоуверенно, чуть не гордо. Оказалось, что он получил из Москвы тысячу рублей. "Но на другой же день утром, — рассказывает далее доктор Ризенкампф, — он опять своею обыкновенною тихою, робкою походкою вошел в мою спальню с просьбою одолжить ему пять рублей". Оказалось, что большая часть полученных денег ушла на уплату за различные, заборы в долг, остальное же частию проиграно на бильярде, частию украдено каким-то партнером, которого Федор Михайлович доверчиво зазвал к себе и оставил на минуту одного в кабинете, где лежали незапертыми последние пятьдесят рублей.
По всей вероятности, зазванный Федором Михайловичем незнакомец в свою очередь показался ему любопытным субъектом для наблюдений. Особенное его внимание остановил на себе один молодой человек, более долгое время пользовавшийся советами г. Ризенкампфа, — брат фортепьянного мастера Келера. Это был, рассказывает доктор, вертлявый, угодливый, почти оборванный немчик, по профессии комиссионер, а в сущности — приживалка. Заметив беззаветное гостеприимство Федора Михайловича, он сделался одно время ежедневным его посетителем — к чаю, обеду и ужину, и Федор Михайлович терпеливо выслушивал его рассказы о столичных пролетариях. Нередко он записывал слышанное, и г. Ризенкампф впоследствии убедился, что кое-что из келеровского материала отразилось потом на романах "Бедные люди", "Двойник", "Неточка Незванова" и т. д.
В декабре 1843 года Федор Михайлович опять дошел до крайнего недостатка в деньгах. Дело дошло до займа у одного отставного унтер-офицера, бывшего прежде приемщиком мяса у подрядчиков во 2-м Сухопутном госпитале и дававшего деньги под заклад. Федору Михайловичу пришлось дать ростовщику доверенность на получение вперед жалованья за январскую треть 1844 года, с ручательством казначея Инженерного управления. При этой операции вместо трехсот рублей ассигнациями Федору Михайловичу доставалось всего двести, а сто рублей считались процентами за четыре месяца. Понятно, что при этой сделке Федор Михайлович должен был чувствовать глубокое отвращение к ростовщику. Оно, может быть, припомнилось ему, когда, столько лет спустя, он описывал ощущения Раскольникова при первом посещении им процентщицы. В единственном дошедшем до нас письме 1843 года, относящемся к его последнему дню, сам Федор Михайлович говорит о своих долгах, хотя опекун и не оставляет его без денег. Он подбивает брата общими усилиями перевести "Матильду" Евгения Сю, причем молодое, разыгравшееся воображение сулит ему огромный барыш для поправления их запутанных денежных обстоятельств.
К 1-му февраля 1844 года Федору Михайловичу выслали опять из Москвы тысячу рублей, но уже к вечеру в кармане у него, по свидетельству г. Ризенкампфа, оставалось всего сто. На беду, отправившись ужинать к Доминику, он с любопытством стал наблюдать за биллиардной игрой. Тут подобрался к нему какой-то господин, обративший его внимание на одного из участвующих в игре — ловкого шулера, которым была подкуплена вся прислуга в ресторане. "Вот, — продолжал незнакомец, — домино так совершенно невинная, честная игра". Кончилось тем, что Федор Михайлович тут же захотел выучиться новой игре, но за урок пришлось заплатить дорого: на это понадобились целых двадцать пять партий и последняя сторублевая Достоевского перешла в карман партнера-учителя.
На другой день новое безденежье, новые займы, нередко за самые варварские проценты, чтобы только было на что купить сахару, чаю и т. п. В марте доктору Ризенкампфу пришлось оставить Петербург, не успев приучить Федора Михайловича к немецкой аккуратности и практичности.