А. И. СУВОРИНА

<ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ДОСТОЕВСКОМ>

Торжество открытия памятника началось с торжественной заупокойной обедни в Страстном Успенском монастыре. Съезд, по билетам конечно, начался к 16 часам... Все ждали особенно, кажется, внуков или сына Пушкина, и я, конечно, ждала найти хоть малейшую, отдаленную тень бессмертного поэта — но страшно разочаровалась: прошел пожилой, несколько южного типа, небольшого роста генерал — и только! Называли каждый раз великих, когда проходили такие большие люди-светочи, как А. Н. Островский, А. Ф. Писемский в каком-то старом балахоне и в калошах, И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, да разве можно припомнить всех их! Все самые лучшие, известные, все тут были. Началась литургия. Запели певчие, было два хора — синодальные — и женский хор монашенок здешнего монастыря. Говорят, что Пушкин очень любил этот монастырь.

Как всегда, наша чудесная служба меня захватывала и трогала до слез, а тут это дивное пение, переливавшееся с одного клироса на другой, соперничая между собой в исполнении. Мне казалось, что само небо открылось и слушало их чистые, как хрусталь, голоса. Против меня было изображение царицы небесной, лампады, свет, все это меня так трогало, умиляло и восхищало, что я совсем унеслась куда-то с Пушкиным и молилась за него со слезами... Вдруг я чувствую легкое прикосновение к моему левому плечу. Я чуть-чуть оглянулась, думая, что, как обычно, передают свечу к образу. Смотрю — пустая рука. Взглянула вверх, — о ужас — вижу: Федор Михайлович, как всегда, с блестящими проникновенными глазами смотрит мне в глаза и шепчет: "У меня к вам большая просьба". Я помню, как только его увидала, вскочила с колен и хорошенько не могла еще оправиться, как он говорит: "Обещайте только ее исполнить". И повел меня в притвор. Я ломала себе голову: какая может быть просьба у Достоевского ко мне, тогда еще совсем, совсем молодой женщине, и решила, пока пробиралась с ним к выходу: наверное, он попросит подвезти его в экипаже, и старалась сообразить, как надо будет устроиться втроем. "Обещаете?" — настаивал он. Я, успокоившись, что как-нибудь устроимся, говорю с улыбкой, что хорошо, с удовольствием исполню, что он хочет. Он взял мою руку, крепко сжал в своей и сказал: "Так вот что! Если я умру, вы будете на моих похоронах и будете за меня так молиться, как вы молились за Пушкина! Я все время наблюдал за вами, будете? обещаете?" Боже мой! Я думала, что лучше бы мне умереть, чем это слышать! Мне казалось, что я попалась в каком-то позорном поступке. Ведь я думала, что, кроме меня и Бога, никто не знал и не видал меня... Я страшно сконфузилась, начала бормотать, что я и не думала молиться, где, мол, такой ничтожной молиться о таких людях, как Пушкин... Он перебил меня сурово: "Вы обещаете?" Я пролепетала, что обещаю, и он сразу переменился и повел меня за решетку, так как началась панихида. Я так была сбита, что называется, с панталыка, что стояла совершенно каменной на панихиде и только и думала, что я попалась в чем-то очень нехорошем... После церкви все пошли на площадь к памятнику и началось торжество открытия холста с фигуры Пушкина. Были овации, речи, но это все прошло у меня как бы в тумане. Федор Михайлович мне все испортил. Дома, каюсь, я всем рассказала о своем позоре, о просьбе Федора Михайловича и о своем обете.

На другой день было торжественное собрание, посвященное памяти Пушкина, в зале Московского дворянского собрания. Зал был переполнен избранною публикою. В первом ряду были места для родственников Пушкина. Я сидела во втором ряду и жадно глядела и слушала всех наших знаменитостей. Я удивляюсь, как некоторые из них, будучи такими знаменитыми людьми, конфузились и волновались, как обыкновенные смертные. Например, Ал. Ник. Островский, такой исключительный чтец, страшно волновался и нервничал; Ал. Феоф. Писемский — тот прямо дрожал и так растерялся, что, несмотря на то что для его чтения "Капитанской дочки" были приготовлены стол и стул, начал читать стоя и книга дрожала в его руках, пока наконец он не успокоился и не сел на приготовленное для него место. А он тоже славился своим необыкновенно мастерским чтением.

Наконец на сцену вышел сам Ив. Серг. Тургенев, приехавший специально для этого торжества домой в Россию. Буря аплодисментов раздалась, при появлении его долго кричали и хлопали, долго Тургенев стоял и не мог начать от волнения декламировать. Наконец зал успокоился, и Тургенев прочел наизусть "Пророка"; все-таки от охватившего волнения он было запнулся перед концом, и Алексей Сергеевич, сидевший в первом ряду, подсказал ему.

Описать те овации и крики восторга и удивленно-доброе и счастливое лицо Тургенева я не могу. Это был полный триумф его. Еще бы, Тургенев! Сам! Кто не читал и не перечитывал его романы, кто не страдал вместе с Лизой, Еленою, кто не плакал над умирающим Базаровым... А когда Лиза увидела в монастыре Лаврецкого и прошла мимо его "торопливо-робкой монашеской поступью", кому не хотелось тоже пойти в монастырь! Кто не перечитывал в сотый раз свидания в часовне Елены с Инсаровым!.. И вдруг видишь и слышишь самого героя, самого автора... Зал был наэлектризован, и думалось, что дальше восторгам уже идти некуда...

Но вот появился на сцену Ф. М. Достоевский с горящими глазами и всегда проникновенным взором... Опять аплодисменты, опять крики, и Тургенев, сидевший тогда после своего выступления в первом ряду, хлопал горячо. Достоевский прочел ряд стихов Пушкина и снова воспламенил толпу, особенно когда он сказал, что Пушкин нам дал светлый образ "Татьяны", а за нею идет чистый облик "Лизы"... Надо сказать, что Достоевский удивительно читал и вообще говорил вдохновенно, и страшно действовал на слушателей, а при слове "Татьяны" и затем "Лизы" как-то вскрикнул, словами я не умею передать его тон, но зал как бы вздрогнул, начались неистовые аплодисменты, кричали Достоевского, Тургенева... И Тургенева вытащили на сцену. Достоевский протянул ему руку, и они поцеловались... Восторга публики я не могу изобразить при этой трогательной сцене, когда два таких огромных писателя-учителя помирились! Мне объяснили тогда, что они были во враждебных лагерях — Тургенев был представителем западного течения, а Достоевский был сторонником славянофильства и самобытности, и вдруг два таких исконных врага помирились и поцеловались! Долго опять зал не мог успокоиться. Под конец Достоевский прочел, как только он умел читать, "Медведицу", и так прочел, так говорил за медведицу, она так горячо и неистово защищала своих малых детушек-медвежушек от мужика, что я чуть-чуть не расплакалась, — так мне было жаль медведицу.

Окончилось чтение, все кинулись к выходу, к артистической комнате, навстречу Достоевскому, и тут произошло совершенно еще невиданное и неожиданное зрелище. Когда только вышел Достоевский, к нему буквально бросились девушки, и вообще молодежь, толпою, некоторые прямо падали на колени перед ним, целовали ему руки; я такие сцены видела только после, с отцом Иоанном Кронштадтским, когда толпа буквально несла его. Наконец, несколько освободившись от восторженной толпы, он, поравнявшись с мужем и пожав ему руку, отвечал на приветствия Алексея Сергеевича, шепнув ему:

"А, каково? наша взяла!" Алексей Сергеевич передавал это с восторгом, так как сам был всегда националистом и русским до глубины души. Я этого совершенно не понимала и удивлялась, что даже у таких громадных людей бывают слабости и такое тщеславие, но мой муж ответил, что это вовсе не тщеславие, а торжество их взглядов, их идей! Торжество закончилось апофеозом Достоевского, и все перед ним побледнело! Такова в нем была сила слова!

Через день мы завтракали с Федором Михайловичем у Тестова, ели расстегаи. Завтрак был интимный, была всё своя компания. Я была одна дама и сидела в середине стола, и по правую руку мою кавалером моим был Федор Михайлович. Нас было немного: я с мужем, Островский, Григорович, Максимов С. В., Горбунов и Берг Н. В. Завтрак шел оживленно. Конечно, разговоры шли о литературе и о политике. Вдруг Федор Михайлович обратился ко мне с вопросом: как нравится мне Диккенс? Я со стыдом ему сказала, что я не читала его. Он удивился и замолчал. Разговор всё шел у остальных свой. Опять совершенно неожиданно Федор Михайлович громко сказал: "Господа, между нами есть счастливейший из смертных!" Я с удивлением обвела глазами всю нашу компанию. Всё это были люди довольно пожилые, и особенного счастья я не видела в их лицах. После небольшого молчания Достоевский сказал: "Моя соседка Анна Ивановна". Я перепугалась от неожиданности... "Да, да! она! Господа, счастливая Анна Ивановна еще не читала Диккенса" и ей, счастливице, предстоит еще это счастье! Ах, как я бы хотел быть на ее месте! И снова прочесть "Давида Копперфильда" и всего Диккенса!" Я ему объяснила, почему, читая так много, не читала Диккенса; что я пробовала, но не могла прочесть, то есть положительно не могу читать ни страданий детей, ни животных, а мой кум, Ив. Фед. Горбунов, прибавил, что я только люблю страдания любовников, "и что пуще — то лучше! Любовникам разрешено давиться, топиться, — что угодно! — а детей не смей трогать!". Все смеялись, а когда я сказала ему, что, слушая его "Медведицу", я чуть не расплакалась, так жаль мне было ее — и так бы я хотела, чтобы она исполнила свою угрозу и съела бы мужика, Достоевский рассмеялся и сказал: "Это очень интересно, но все-таки вы должны прочесть Диккенса. Когда я очень устал и чувствую нелады с собою, никто меня так не успокаивает и не радует, как этот мировой писатель!" Я обещала прочесть.

Больше в Москве я не видела Федора Михайловича, и он скоро уехал домой в Петербург.

В Петербурге у нас были еженедельные собрания по воскресеньям. Приезжали к чаю к девяти часам, к ужину, к двенадцати приезжали обыкновенно из театра и артисты. Обычными посетителями были Ив. Фед. Горбунов, мой кум и крестный отец моего сына, Арди, В. Н. Давыдов, Стрепетова, из оперы Ив. Алекс. Мельников, Лавровская, Сазонов, Леонова и многие другие. Из художников близкими были Ив. Н. Крамской и К. Е. Маковский. Всё это были интересные люди, и разговоры, речи текли без умолку. Тут и политика, и литература всех оживляла и сближала. Любил посещать наши воскресенья и Федор Михайлович, часто оставался ужинать, чтобы послушать за ужином незабвенного и незаменимого моего дорогого кума Ив. Фед. Горбунова... Особенно любил Федор Михайлович слушать роль генерала Дитятина и смеялся, как ребенок, да и весь стол помирал от смеха, так что генерал Дитятин долго мрачно смотрел и ждал, когда закончится этот недетский хохот! Такого изображения не было и не будет.

После ужина бывали сценки, например: цыганские пляски, пение, уличные музыканты, но это не то, что теперь. Иван Федорович изображал музыканта-шарманщика, а Арди — певицу, с предупреждением, что это петербургский двор — "колодезь" пятиэтажного дома. И начинали пение "Под вечер осени ненастной пустынным дева шла местам и тайный плод любви несчастной держала трепетным рукам". При этом они глядели все время вокруг и вверх — не открыта ли форточка, и когда она открывалась и падал завернутый в бумажку пятак, Арди бросался на него, как ястреб бросается на добычу. Все это Арди проделывал страшно смешно и верно и вызывал хохот. Смеялся и Федор Михайлович, но до сих пор помню его лицо; то он смеялся, то мрачно, серьезно, скорей проникновенно смотрел, как бы видя воочию эту несчастную деву и этот, с самого рождения, несчастный плод любви. Ведь он всегда смотрел особенно. Взгляд его был проницателен, и казалось, что он все видит насквозь и читает душу. И удивительно странно он действовал на меня! Я понимала, что это удивительный писатель, что это наша слава. Все это я понимала, но сама этого оценить в полноте не могла, то есть совершенно не могла его читать. Прочла, по приказу Д. В. Григоровича, его "Неточку Незванову", — понравилось, но не особенно, прочла "Преступление и наказание", страшно подействовавшее на меня, но не переживанием души Раскольникова, а просто страхом за него, чтобы он не выдал себя, когда он, несчастный, был под наблюдением сыщика. Тут тонкий анализ Достоевского исчезал для меня, и Раскольников был для меня только затравленным зверем. Остальные его романы тогда вовсе не могла одолеть: прямо моя натура не могла их переварить и я не могла их понять.

Своеобразные герои Достоевского были чужды мне. Моя совершенно здоровая и нормальная натура и уравновешенная психика, чуждая всякой мистике, мешала мне понять героев Достоевского. Я любила все ясное и определенное: любовь так любовь, ненависть так ненависть, а у него все так запутано... Герои казались мне все какими-то нездоровыми или ненормальными, и, будучи сама здоровой и нормальной, судя о других по себе и прилагая их действия к себе, я совершенно запутывалась, как в лесу, с ними и не могла понять и разделять с ними их жизнь. Я бежала из этого густого и мрачного леса на ясные поляны к Тургеневу, Толстому, Гончарову, где мне все было естественно, просто и близко сердцу.

Это, может быть, я пишу себе обвинение. Достоевский признан всем миром, но я, почитая его память, как великого мыслителя, не фальшивя перед самой собою, не могу сказать иначе. Очевидно, такой тонкий анализ, такой глубокий не мог быть оценен таким простым и обыкновенным человеком, каким была я.

Помню еще Ф. М. Достоевского и Ивана Сергеевича Тургенева, читавших в одном из собраний, и помню успех их обоих и любовь к ним публики, но и тут Достоевский одержал верх. Тургенев прочел "Стучит" и потом прочел с М. Г. Савиной сцену из "Провинциалки", где Мария Гавриловна прямо неподражаема, разыгрывает эту роль, точно плетет тончайшее кружево. Видела и других артистов в этой роли, но и близкого ничего нет. Помню, как Савина вывела И. С. Тургенева на сцену. Тургенев очень сначала конфузился, и Савина его все подбодряла сначала, потом он, очевидно, попал под влияние очаровательной провинциалки, и они оба заражали друг друга, и публика была очарована этим исполнением. Тургенев читал графа Любина, это был незабвенный дуэт! Вызовам и восторгам не было конца. Выходили на вызовы вместе, и все время Савина выводила своего великого партнера. Под конец ей удалось вырвать свою руку из руки Тургенева, отбежать от него несколько и самой горячо аплодировать своему любимому автору. Конечно, аплодисментам и восторженным крикам не было конца, и опять казалось, что дальше идти некуда проявлению восторга! Но — показался Достоевский! Опять все заколыхалось, опять толпа как-то наэлектризовалась и с затаенным вниманием слушала его чтение.

Он читал главу из "Братьев Карамазовых" — "Исповедь горячего сердца", здесь Митя рассказывает своему брату, как пришла к нему, после больших колебаний, Екатерина Ивановна просить денег, чтобы спасти ее отца. Заключительные слова этой сцены, где Екатерина Ивановна потрясена великодушием Мити, в чтении Достоевского произвели потрясающее впечатление. "Она вся вздрогнула, посмотрела пристально, страшно побледнела, ну как скатерть, и тоже ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо склонилась вся и прямо в ноги, лбом до земли, не по-институтски... по-русски". И вот эти-то последние фразы — в ноги... по-русски! Последние слова Достоевский не прочел, а таким проникновенным, каким-то восторженным возгласом крикнул. Зал мгновенно, с оглушительным "браво", весь встал, и казалось, что, если бы не мешали стулья, также истово, в ноги, по-русски поклонился бы ему, как Екатерина Ивановна, до земли.

Долго крики восторга не смолкали, и долго Федор Михайлович стоял перед восторженной толпою, тяжело дыша, как бы сам переживая терзания своих героев.

Такова сила его таланта!

Помню еще о Федоре Михайловиче рассказ мужа, только что вернувшегося от Достоевского под сильным, тяжелым впечатлением. Он застал Федора Михайловича только что после жесточайшего, как он назвал, припадка. Он еще даже лежал на своем кожаном диване, все еще потрясенный и неотдохнувший, с потным лбом, лихорадочными глазами и совсем еще слабою речью. Муж был взволнован его видом и не мог решиться заговорить с ним. Федор Михайлович сам начал рассказывать, как это ужасно, как он упал и что, слава Богу, не расшибся. Муж участливо расспрашивал о возможности принимать какие-либо меры для предупреждения несчастного падения и не заметил ли Федор Михайлович каких-нибудь признаков, предчувствий приближения припадка?.. "Нет, — отвечал Федор Михайлович, — разве только мне на мгновение показалось, вот там, в углу, — и он показал рукою на противоположный угол комнаты, — вот там сгустился какой-то мрак... и я упал..."

Этот рассказ, помню, произвел самое ужасное, тяжелое впечатление на всех нас.

Hosted by uCoz