ИЗ "ДНЕВНИКА"
<1881 г.> 29 января, Четверг.
Сегодня мы с глубоким прискорбием узнали из газет, что вчера в 8 ч. 40 м. вечера скончался Федор Михайлович Достоевский.
Мне кажется, скончайся теперь Тургенев, Гончаров, Островский, никого бы не было так жалко, как именно Федора Михайловича, который только что начал завладевать вниманием общества, только что крайне заинтересовал всех своими "Карамазовыми", только приготовился повествовать дальше о судьбе Алеши, этого, по его намерению, нового русского евангельского социалиста, только было все мы приготовились слушать его вдохновенное слово... Как вдруг смерть разбила все замыслы, все ожидания, все надежды...
Венок. У нас в Академии собрали 110 р. на венок незабвенному писателю.
Дело было так: вечером в рисовальном классе подходит ко мне ученик нашего курса Архипович, малоросс, простоватый парень, но в сущности теплый и задушевный. "Вы знаете, что Достоевский умер?" — обратился он ко мне. "Знаю". — "Что же вы на это скажете?" — "Что же сказать? Грустно!" — "Да этого мало, — заговорил он. — Надо что-нибудь сделать, давайте соберем ему на венок". Я удивился, почему эта мысль не пришла мне раньше, и, конечно, отнесся к предложению с полным сочувствием, подписав тут же на венок 5 рублей. Сбор начался сразу во всех трех рисовальных классах (в головном Архипович, в фигурном — Вершинин, в натурном — Чирка; они все трое живут вместе на казенной квартире в Академии). Все ученики с большой готовностью внесли свои посильные лепты на венок великому учителю. (Подписав 5 р. Архиповичу, я встретил Чирку с листом — и тому внес еще добавочный рублик.) Конечно, и у нас нашлись люди, которые спрашивали сборщиков: "Кто же это такой, Достоевский?" — но таких было очень мало и с таких собиратели денег не спрашивали, а просто шли дальше, оставив их без ответа (кто-то из них, услыхав такой вопрос, будто бы даже плюнул с досады).
За два дня собрано 110 р., из которых часть решено употребить на венок, а остальные сдать в "Новое время", где уже открыт сбор на памятник.
30 января, Пятница. Вынос тела Ф. М. Достоевского в Лавру.
Депутация от наших учеников была на панихиде в квартире покойного (на Кузнечном — ныне улице Ф. М. Достоевского ) и со слов Дмитрия Васильевича Григоровича объявила в классах, что вынос тела будет завтра в 10 1/2 ч. утра и что понесут прямо в Невскую лавру (в газетах время выноса и церковь были показаны неверно; вероятно, после напечатания произошла перемена).
Вечерние классы прошли у нас в приготовлениях к завтрашнему дню и в переговорах: где, как и когда собираться. На вынос наших обещалось прийти человек до шестидесяти, все больше живописцы.
31 января, Суббота.
Часов в 10 утра подъехали мы с Федором Федоровичем ко Владимирской церкви и принуждены были оставить извозчика: весь Кузнечный и даже часть Владимирской площади были покрыты народом. По Кузнечному стройными линиями стояли уже десятка два или три венков, вплоть до самого дома, где находилась квартира Федора Михайловича.
У одного венка густою толпою стояли гимназисты. (Д. Н. Соловьев рассказывал, что ученики их первой гимназии, несмотря на запрещение директора, собрали деньги на венок и старшие из них ушли тайком из гимназии, чтобы участвовать в процессии.) Другой венок окружали ученики реального училища. Тут же неподалеку был венок от Бестужевских курсов, окруженный дамами и девицами. Далее в глубину, по направлению к дому, находился венок от Общества выставок, около которого о чем-то хлопотал И. Н. Крамской, тут же был Лемох и другие художники. За ними стоял венок от артистов русской оперы, и подле него виднелась длинная фигура В. И. Васильева 1-го, рассуждавшего о чем-то с Морозовым и Мельниковым (потом рассказывали, будто бы Мельников получил от Кистера выговор, что пошел на вынос без разрешения: он мог там простудиться, осипнуть, заболеть и нарушить репертуар). За оперным стоял венок от русской драматической труппы. Здесь мы увидели Бродникова, Сазонова, Петипа и др. Тут же стоял Каразин с венком от Клуба художников, уже дышавшего на ладан и существовавшего чуть ли не в лице одного Николая Николаевича, который, кажется, перевез к себе и всю движимость Клуба за неимением средств платить Павловой за помещение, — остальные члены разбрелись "розно".
Мы принялись разыскивать наших учеников и наконец увидели их подле венка от передвижных выставок. Но нашего венка еще не было; его ждали с нетерпением, почти с тревогою. Почти вместе с нами явился и венок. Прибежал запыхавшийся Архипович (которому поручено было заказать венок и распорядиться его доставкою). Нетерпение и ажитация были так велики, что, не дожидаясь, пока артельщик развяжет бумагу, обертывавшую ленту, Архипович сам ухватился за веревку с целью сразу разорвать ее и так сильно стал ее дергать, что в кровь изрезал себе руку. Наконец бумага была снята, синяя лента, на которой серебряными буквами было напечатано: "Ученики императорской Академии художеств", распущена, венок поставлен в ряд и сердца наши поуспокоились.
С шумом и громким говором прибыли студенты университета, неся свой громадный венок, украшенный пальмовыми ветвями наподобие лиры, и стали впереди нас. Они оканчивали 4-ю группу по церемониалу, мы начинали 5-ю. Распорядителем у них был любимый ими профессор Орест Федорович Миллер. Из толпы студентов выделился хор и занял место в цепи, составленной нами и студентами; хор стал позади своего венка, к нему присоединилось человек двадцать наших певцов.
Распорядитель нашей группы Дмитрий Васильевич Аверкиев принес толстую пачку листков с автографом Федора Михайловича и начал раздавать их. Идея была прекрасная: выходило, будто бы сам покойный писатель благодарит нас за посещение и посылает на память свой автограф. Я вообще толкаться и протискиваться не мастер, и потому, когда дошел по очереди до Аверкиева, листки были уже все розданы. Но Федор Федорович <Светлов> отдал мне свой (помещен в "Непризнанном"), а вечером Михаил Андреевич дал мне еще листок, который и приложен рядом. (М. А. взял этот листок специально для меня.)
Между тем публика все прибывала. Часы показывали уже четверть двенадцатого. В глубине от дома послышалось пение: гроб вынесли из квартиры. "Вперед!" — раздались голоса; венки поднялись, толпа заколыхалась, и через две-три минуты процессия тронулась.
На колокольне Владимирской церкви загудел колокол, и почти вслед за первым ударом рядом с нами раздалось торжественное "Святый Боже": пел университетский хор, подкрепленный десятками голосов из окружающей, движущейся толпы. При первых звуках молитвы головы всех обнажились. Медленные печальные звуки "Святый Боже" так сильно хватали за душу, что у многих из нас к горлу подступили слезы. На меня эти звуки подействовали с особенною силою. <...>
Наш думский первый бас с видом богатыря, Михаил Павлович Иванов, бывший в толпе, рассказывал потом Берману, что принужден был отойти к сторонке, так как расплакался как ребенок. Такие минуты, подобные вышеописанной, случаются, конечно, редко и озаряют нас недолго, так было и здесь. Хотя пение не умолкало до самой Лавры, но того потрясающего впечатления оно уже не производило. По мере движения и шапки при новом запевании "Святый Боже" стали сниматься все туже и туже, а в самой цепи на Невском стали и покуривать (как будто нельзя было отходить на это время к панели). Вскоре и сами певцы перестали во время пения снимать шапки, и, в конце концов, молитва в шапках, под гул и разговоры окружавшей толпы, над которой носились облачка папиросного дыма, обратилась в какую-то холодную формальность, занимавшую разве одного только дирижера, который почему-то именно теперь яро размахивал руками, пятясь задом во время пения. Словом, теперь впечатление куда-то расплылось и точно испарилось, но первого момента "Святый Боже" на Кузнечном я не забуду никогда. В тот момент все действительно как-то ощутили веяние Божества, и верующие, и неверующие, это чувствовалось всеми, а чувство подчас является тоньше и прозорливее самого зрения глазами.
У Владимирской церкви была отслужена лития, процессия на некоторое время остановилась. Я в это время встал в цепь вместе с двумя другими нашими учениками и все время до Лавры шел уже боком, держась за руки с соседями. Вокруг самого гроба род цепи составляли гирлянды из еловых ветвей, которую несли на палках, как один громадный венок, окружавший и гроб, и провожающих.
Погода была прекрасная: 1 или 2° тепла; ветра ни малейшего, сырости под ногами тоже не было. День выдался исключительно теплый, точно по заказу для проводов Федора Михайловича. На другой же день настал опять мороз и задул ветер; ранее такого тепла также Не было.
Невский был буквально запружен народом. Экипажи могли двигаться только на узком пространстве для двух рядов, остальная часть проспекта была занята процессией и толпами народа, сплошною стеною стоявшего по сторонам.
На вопросы некоторых старушек: "Кого это хоронят?" — студенты демонстративно отвечали: "Каторжника". Одно время между ними произошло движение, послышались голоса: "Господа, пропустите, пропустите ректора". Толпа их раздвинулась, давая место старику с седой бородою, в шубе, который, несколько как бы конфузясь, поспешил пройти вперед. Это был ректор университета Бекетов.
Процессия растянулась на огромное расстояние и походила на какое-то триумфальное шествие: гроб только что выносили на Невский, а первые венки подходили уже к Знаменью. Тротуары, окна, балконы были покрыты зрителями. На остановленных вагонах конки вверху происходила форменная давка. Во время движения процессии к ней присоединились еще два венка из Москвы от студентов Московского университета и от Катковского лицея.
Венок от русской драматической труппы несла вместе с Сазоновым М. Г. Савина, и эта дань уважения к покойному пришлась многим по сердцу. Молодежь вела себя безукоризненно, вполне покойно и прилично (если не считать курения, но в нем повинны и артисты, и многие из публики). У Знаменья была отслужена новая лития.
На время литии наше. пение замолкало и все останавливались; затем снова крики: "Вперед!", снова "Святый Боже", и процессия трогалась в путь.
На Лаврской площади я вышел из цепи и пропустил гроб и всю процессию. Перед гробом несли венки от литераторов и редакций разных журналов. (Венок "Русской речи" помещался на хоругви, которую, как говорили потом, поставили в Духовской церкви на хорах, и она красиво склонялась над толпою молящихся.) Были венки от "Нового времени", "Петербургского листка", "Всемирной иллюстрации" и от некоторых других, которых я уже не помню.
Сам гроб, вместе с провожавшим его народом, как я уже говорил, был очень красиво окружен зеленою гирляндой, тянувшейся от венка Славянского общества, несенного впереди самого гроба.
Тут я земным поклоном простился с дорогим умершим и долго провожал глазами золотую, покрытую венками крышку гроба, которая высоко в воздухе как бы царила над окружающей толпой.
У ворот Лавры гроб встретил лаврский наместник, по слухам бывший хорошим знакомым покойного. У ворот произошла давка. Говорят, чуть было в тесноте не задавили маленькую дочь Федора Михайловича, которая на другой день произнесла такой чудный, трогательный экспромт. Алексей Потехин вытащил ее на руках из толпы. Григорович в воротах просил публику не входить в Лавре в самую церковь, так как места едва ли хватит на 2000 человек.
Когда процессия прошла ворота, в них послышались крики, оханье и пр. Это толпа тискалась в ворота.
Я повернулся и пошел домой. На углу против Лавры какой-то писатель продавал по полтиннику пятикопеечные Везенберговские карточки покойного. Не утерпел, чтобы не купить и себе карточку на память об этом дне, и до самого вечера мы оба с Федором Федоровичем <Светловым> были полны впечатлениями пережитого. Я много играл подходящих к настроению вещей Бетховена, Шуберта, а он сидел и слушал.
Вечером Соловьевы справляли новоселье. Были Берман и Черкасов, оба присутствовавшие на выносе. Понятно, что целый вечер речь шла только о впечатлениях дня. После ужина гости разошлись, а мы: Михаил Андреевич <Берман>, Светлев, хозяин Костя и я, продолжали разговоры, говорили об идеализме и реализме, проводили параллель между Достоевским и Щедриным, между Шиллером и Гейне и добеседовались незаметно до 7 1/2 ч. утра! Пример даже в наших летописях небывалый!